Погода наладилась, и в полях с самого рассвета и до заката тарахтела жнейка. От Скребенского пришли вести — он тоже теперь был в деревне, служил в Сейлсбери-Плейн. Числился он в пехотных частях в чине младшего лейтенанта. Вскоре ему были обещаны несколько дней увольнительной, и он собирался приехать в Марш. На свободу.
Фред Брэнгуэн женился на школьной учительнице из Илкестона, и свадьба должна была состояться, как только кончится жатва.
К концу ее погода стояла прекрасная, дни были как на подбор — очень теплые, осенние, золотисто-синие дни. Урсуле казалось, что мир вокруг обернулся прекрасным букетом луговых цветов — чистейшим синим цветом цикория и желтым — шафрана. Небо было безоблачно-синим, ясным и нежным, а падавшие на дорожку желтые листья словно выбились из букета — они шуршали под ногами, и звук этот, как музыка, доставлял ей острую, с трудом переносимую радость. Осенние запахи совсем по-летнему сводили ее с ума. Лилово-красных пуговичек мелких хризантем она даже избегала, шарахаясь от них, как испуганная дриада, а ярко-желтые хризантемы пахли так сильно и пьяняще, что, ступая по их ковру, ноги, казалось, сами пускались в какой-то бешеный танец.
Потом появлялся дядя Том всегда с одним и тем же выражением: невозмутимо циничного Вакха на картинке. Он был устроителем праздничного ужина в честь свадьбы и окончания страды вместе взятых; возле дома сооружался шатер, приглашались музыканты для танцев, и готовился роскошный пир.
Фред отстранялся от всего этого, но Том хотел, чтобы все было честь по чести. Надо было это и для Лоры, невесты — девушки красивой и умной, ей тоже полагалось все самое лучшее. Праздник должен был угодить ее просвещенному вкусу. Ведь она окончила Педагогическое училище в Сейлсбери, знала народные песни и умела танцевать «моррис».
И под руководством Тома Брэнгуэна приготовления развернулись не на шутку. Сделали навес, заготовили хворост для двух огромных костров. Наняли музыкантов, накупили все нужное для пиршества.
Скребенский должен был прибыть утром. Урсула облачилась в новое белое платье из мягкого крепа, надела белую шляпу. Ей нравилось одеваться в белое. Оттененная ее черными волосами и золотисто-смуглой кожей, белая одежда делала ее южанкой, придавая ей вид чуть ли не заморский — какой-то креолки из тропиков. Лица она до сих пор не подкрашивала.
Она с трепетом готовилась идти в церковь. Ей предстояло быть подружкой невесты. Время перевалило за полдень, а Скребенский еще не приехал. Венчание было назначено на два часа дня.
Когда все вернулись из церкви, Скребенский был уже в доме, в гостиной Марша. Из окна он увидел шагавшего по садовой дорожке Тома Брэнгуэна в нарядной одежде шафера: элегантнейшей визитке и белых гетрах, на руку его опиралась Урсула. Том Брэнгуэн был очень красив: темноглазый, по-женски румяный, с аккуратно подстриженными черными усами. Но, несмотря на красоту, был в его облике какой-то оттенок грубости, двусмысленности: его ноздри странно, по-звериному, раздувались, а хорошо вылепленная голова беспокоила странной обнаженностью — залысины надо лбом подчеркивали ее чрезмерную мягкую округлость.
Скребенский сначала увидел фигуру мужчины и лишь потом женскую. Урсула выглядела великолепно, оживленная странным безмолвным и рассеянным оживлением, в какое ее всегда ввергало близкое присутствие дяди Тома, вызывавшего у нее легкое замешательство.
Но все изменилось, когда взгляд ее упал на Скребенского. Она различила неизменную изящную гибкость его фигуры, фигуры юноши, непостижимого, как ее судьба. Он был недоступен ей, недоступна эта свобода манер, этот вид, слегка вызывающий, яркий, но делавший его таким мужественным и таким чужим. Однако лицо его оставалось невозмутимо, мягко и выразительно. Они обменялись рукопожатием, и голос ее, когда она поздоровалась с ним, был как у птички, пробудившейся с рассветом.
— Ну, разве не прелесть такая свадьба! — воскликнула она.
И он заметил конфетти, застрявшие в темных ее волосах.
И вновь он почувствовал замешательство — его одолела растерянность от сознания неопределенности и смутной незаконченности А он так хотел выглядеть твердым, мужественным, ярким. И он последовал за ней.
После легкого чая гости разбрелись Настоящий праздник должен был состояться вечером. Пройдя через гумно, Урсула и Скребенский вышли в поле, а оттуда направились к берегу канала.
Скирды хлеба, мимо которых они проходили, казались огромными и золотистыми, вереница белых гусей прошествовала, гогоча хвастливо и возмущенно. Урсула казалась легкой, как шарик их пуха. Скребенский маячил сбоку от нее, туманный и смутный, словно прежний его облик расползся, обнаружив иную его суть, туманно-серую, проявлявшуюся все больше, как листок, распускающийся из набухшей почки. Они легко болтали ни о чем.
Голубые воды канала мягко струились между окрашенных осенью живых изгородей, стремясь в направлении невысокого зеленого холма. На левом берегу все полнилось темной суетой шахт, железной дороги и городка на возвышенности, увенчанной церковным шпилем. Белый и круглый циферблат часов на башне был отчетливо виден на вечереющем свету клонившегося к закату дня.
Дорога, как это чувствовала Урсула, вела в Лондон, раскинувшийся вдали за этим суровым манящим городским бурлением. А по другую сторону были вечер, сочность зеленых заливных лугов, корявых приречных вязов и бледные просторы жнивья. Там мягко горел закат, и даже хлопанье чибисовых крыльев, казалось, излучало мир и одиночество.
Урсула и Антон Скребенский шли по краешку дамбы. Ягоды, вызревшие в живых изгородях, ярко алели в листве. Вечерняя заря, круженье одинокого чибиса и далекий птичий гомон сливались с шумом и скрежетом шахт, темным и душным напряжением городка впереди, а парочка шла вдоль голубого русла, следуя за его изгибом и изгибом голубой небесной ленты над ним.
Урсула глядела на юношу, находя его очень красивым — ему так шел загар на руках и лице. Он развлекал ее рассказами о том, как научился подковывать лошадей и отбраковывать негодных.
— Вам нравится быть солдатом? — спросила она.
— Но я же не солдат, — отвечал он.
— Однако вы военный, — сказала она.
— Да.
— И вы хотели бы повоевать?
— Я? Что ж, думаю, это было бы увлекательно. Если грянет война, я с охотой пойду воевать.
Она ощутила странную растерянность, словно в действие вступило что-то могущественное, но нереальное.
— Почему же вам этого хочется?
— Это было бы делом, делом настоящим. А пока это все игры.
— А чем бы вы занимались на войне?
— Строил бы железные дороги или мосты. Работал бы, как вол.
— Но все ваши сооружения война бы разрушала. Разве и это не было бы игрой.
— Если допустимо называть войну игрой.
— А что же она, по-вашему?
— Воевать — это самое серьезное из всех возможных дел.
Она почувствовала холодное и жесткое отчуждение.
— Почему же воевать — это так серьезно? — спросила она.
— Потому что, воюя, либо вы убиваете, либо вас убивают, а убийство, как я думаю, вещь достаточно серьезная.
— Но убитый, вы превращаетесь в ничто, — сказала она. Он помолчал.
— Но тут важен результат, — сказал он. — Важно, усмирим ли мы арабов или нет.
— Вам-то что до этого или мне — какое нам дело до Хартума?
— Нам нужно жизненное пространство, и кто-то должен потесниться.
— Но я не хочу жить в песках Сахары! А вы разве хотите? — возразила она, смеясь, непримиренная.
— Я не хочу, но необходимо поддержать тех, кто хотят.
— Почему же это так необходимо?
— В противном случае, что станет с нацией?
— Разве «нация» — это мы? Есть масса других, посторонних, которые и есть нация.
— Они тоже могут заявить, что «нация» — это не они.
— Что ж, если все так заявят, пусть и не будет никакой нации. А я останусь какая я есть, сама по себе, — находчиво возразила она.
— Вам не удастся остаться какая вы есть, если нации не будет.
— Почему это?