И среди этого счастья черная тень, дикая, пугливая, хищная, показывалась и вновь пропадала, как паутинки, застящие зрение, а в сердце проникал страх.
Страх появлялся, когда вечером муж приходил домой. Но пока страх еще не сказал своего слова, тень его не надвигалась на нее. Муж был ласков, смирен и сдержан. Руки его прикасались к ней с нежностью, и она любила эти руки. Но потом вдруг ее пробирала дрожь, явственная, как боль, потому что в мягкости и осторожности его прикосновений ей чудился натиск нездешней темноты.
Но приплыло лето с его чудесной тишиной. Почти все время она проводила одна. И то и дело наступало долгое и приятное сонное оцепенение, шиповник отцвел в саду, осыпались дождем его лепестки, лето вплыло в осень, и долгий смутный золотистый день подходил к концу. На западе курились малиновые облака, а с наступлением сумерек курился и туманился уже весь небосклон, и луна высоко над летучими туманами была белой, смутной в неясной ночи, но вдруг она являлась в прорези чистого неба, глядя издали с вышины, словно запертая там пленница. А Анне не спалось. Что-то странное, темное, напряженное чувствовалось в муже.
Она начала сознавать, что он пытается навязать ей свою волю, что-то ему необходимое, и он лежал рядом с ней, непонятный в темном своем напряжении. А ее душа устало вздыхала.
Все было так смутно-приятно, а он желал пробудить ее, обратив лицом к жесткой и враждебной реальности. И она шарахалась от него, противясь этому. Он по-прежнему ничего не говорил. Но она чувствовала над собой гнет его воли, давившей до напряжения, пока она не вскрикивала в изнеможении. Он принуждал ее, насиловал. А ей ведь так нравились смутная неопределенность, и радость, и невинная чистота ее беременности. Не нужна ей была эта его горькая и вредоносная любовь, которую он жаждал влить в нее, любовь, сжигавшая ее внутренности. Зачем, зачем ему это надо? Почему не может он пребывать в довольстве, удовлетворенным?
Она подолгу часами сидела у окна в те дни, когда власть его темной воли бывала особенно напряженно-гнетущей, она смотрела, как дождь мочит тисовые деревья. Она не была грустна, только лишь задумчива и опустошена. Дитя под сердцем служило постоянным источником тепла. И придавало уверенности. Гнет был чисто внешним, в душе зарубок не оставалось.
Но сердце ее тоже было неспокойно, напряженно, тревожно. Безопасности не было — она постоянно чувствовала, что незащищена, атакована. И непреходяще стремилась к завершенности мирной и благословенной тишины. И стремление это было сильным, тяжким, таким тяжким!
Она смутно сознавала, что он испытывает постоянное неудовлетворение и постоянно пытается чего-то добиться от нее. И как же ей хотелось, чтобы все с ним было хорошо, хорошо на ее лад! Он был рядом, и в этом была неизбежность. Он тоже был частью ее. Как хотела она примирения с ним, мира с ним! Ведь она любит его. И окружит его любовью, чистой и совершенной. Со странным восторгом ждала она его возвращения в тот вечер.
А потом, когда он пришел, она обратилась к нему, протянув руки, полные, как цветами, любви — невинной, лучезарной. Лицо его исказила темная гримаса. И чем дальше глядела она на него сияющим взглядом, расцветая, как цветок, невинной любовью, тем темнее и напряженнее становился он, тем жестче хмурил он лоб, отводя взгляд, — она видела белки глаз, когда он отводил взгляд в сторону. Она ждала, ласково касаясь его руками. Но из его тела в руки ее проникала все та же горькая и вредоносная страсть, оглушающая, как удар, губящая цвет ее любви. Она отпрянула. Встав с колен, она ушла, оберегая себя. И это было ей очень больно.
Для него это тоже было мучительно. Он видел сияющую, как цветок, любовь на ее лице, а в сердце его сгущалась тьма, потому что он не хотел этого. Не этого, не этого он хотел. Не хотел он цветущей невинности. Он не чувствовал удовлетворения. И был беспрестанно мучим яростным и бурным неудовольствием. Почему она не давала ему удовлетворения? Он же дал ей его. Она была довольна, умиротворена, замкнута за дверьми невинного своего рая.
Он же был недоволен, недовершен, мучим яростью и желанием, желанием. Это ее долг — дать ему удовлетворение, и пусть она это сделает. Не надо ей приближаться к нему с руками, полными цветами невинной любви. Он разбросает эти цветы, растопчет их, изничтожит. Он разрушит это ее цветущее невинное блаженство. Разве не вправе он получить от нее удовлетворение, в то время как сердце его изнемогает в яростном желании, а душу застилает черная туча незавершенности? Пускай же наступит завершенность — у него, как и V ней. Ведь завершенность эту дал ей он. Так пусть она пробудится и уделит и ему частицу!
Он был жесток к ней. И все время стыдился этого. А стыд делал его еще более жестоким. Потому что ему стыдно было думать, что завершенности он не может достигнуть без нее. И это было правдой. А она не сознавала этого, не принимала в расчет. Он был скован, пребывая в темных мучениях.
Она умоляла его вернуться к работе, заняться резьбой. Но на душе у него было слишком тяжело. Свой барельеф Адама и Евы он уничтожил. Начинать все заново он не мог, особенно будучи в таком состоянии.
А для нее невозможны были окончательные легкость и свобода, пока он не освободился от собственных мук. Странная, неопределенная, она обречена была в вихрях нестись сквозь непогоду, как теплое и светлое облако, попавшее в водоворот смерчей. Она чувствовала такую душевную полноту, такой избыток смутного тепла, что душа ее готова была вопить о том, как он мучит и разрушает ее.
Но были у нее и минуты прежних восторгов, восторги пробуждались, когда она сидела у окна спальни, следя за беспрестанным упорным дождем, а мысли ее витали где-то далеко.
Она сидела гордая и странно счастливая. Когда рядом нет никого, с кем можно разделить эту радость, а несытой душе хочется плясать и резвиться, душа пляшет перед Неведомым.
Внезапно она поняла, что хочется ей именно этого. Беременная, она плясала у себя в спальне, в полном одиночестве, вздымая руки, всем телом устремляясь к Неведомому, Невиданному, к невидимому Создателю, сделавшему ее своей избранницей, к тому, кто владел ее душой.
Она не потерпела бы чужих глаз. Она плясала украдкой, и душа ее наполнялась блаженством. Она плясала украдкой перед глазами Всевышнего, сняв одежды, гордясь своей беременностью.
Потом все кончилось, и она удивилась, испугалась, съежилась. Перед кем обнажиться ей теперь, кому открыться? Ей даже захотелось рассказать это мужу. Но перед ним она испытывала страх.
Дни она проводила в одиночестве. Ей нравилась история Давида, плясавшего пред Господом, в восторге срывавшего с себя одежды. Зачем ему было обнажаться перед Мелхолой, простой, обычной женщиной? Он обнажался перед Господом.
«Ты грядешь ко мне с мечом, и копьем, и щитом, но я гряду к тебе именем Господа, ибо битва эта — от Господа, и он отдаст тебя в наши руки».
Сердце ее отзывалось на эти слова. Она тоже гордо шествовала, грядя, и битва ее — ее собственная и от Господа, а муж ее — лишь средство.
В такие дни она забывала о нем. Кто он такой, чтобы тягаться с ней? Нет, он даже не великан-филистимлянин. Он как Саул, кичащийся своей царской властью. И в душе она смеялась. Да кто он такой, чтобы кичиться своей царской властью? И она горделиво смеялась в душе.
И она будет пускаться в пляс в экстатическом восторге помимо него. Он рядом в доме, и потому она будет плясать перед Всевышним, свободная от обязательств перед мужем. Субботним вечером, растопив камин в спальне, она сняла одежду перед огнем и стала плясать, вздымая вверх руки и вскидывая колени в медленных ритмических движениях экстаза. Муж был дома, и тем неистовее бушевала в ней гордость.
Она услышала, что он поднимается по лестнице, и содрогнулась. Она стояла перед огнем, и отсветы огня освещали ее ступни и икры, голые в неясном, сумеречном свете, она подобрала волосы. Он изумился. Он остановился в дверях, хмуро глядя на нее исподлобья.