Она услышала гонг к завтраку и пошла в дом.
— Где это вы ходили? — спросили ее.
— Мне очень захотелось погулять под сливами в саду, — ответила она, и лицо ее вспыхнуло сиянием, как цветок. — Там так чудесно!
И душу Скребенского омрачил гнев. Она не пожелала, чтобы он был рядом. Но он сделал над собой усилие.
Вечер был лунным, и цветы сливы призрачно поблескивали; они пошли вместе полюбоваться ими. Она глядела на лунные блики на его лице, застывшем возле нее в ожидании, черты его казались выплавленными из серебра, а сумрак глаз был бездонным. Она любила его. Он был очень тихим.
Они вошли в дом, и она притворилась очень уставшей. И быстро отправилась спать.
— Приходи поскорее, — шепнула она ему во время традиционного поцелуя на ночь.
Он стал ждать, напряженно, неотвязно, момента, когда можно будет к ней прийти.
Она наслаждалась им, наслаждалась благоговейно. Ей нравилось гладить его, ощущать под пальцами мягкую кожу боков и спины и твердость мускулов под кожей, развитых привычкой ездить верхом; Урсулу восхищала, возбуждая в ней страсть, эта несгибаемая твердость, оборачивающаяся вдруг мягкостью под ее пальцами, приникавшая к ней в желании подчиниться.
Она владела его телом и наслаждалась им со всей страстью и безрассудностью собственницы. Он же мало-помалу стал бояться ее тела. Он желал ее, желал бесконечно, но в желании его теперь проскальзывало принуждение, чувствовалась скованность, мешавшая наслаждению в минуты, когда тело это приникало к нему, объятия их смыкались и близилось сладостное завершение. Он испытывал страх. Постоянное напряжение, сосредоточенность не оставляли его.
Ее выпускные экзамены будут летом. Ей очень хотелось сдавать экзамены, хотя в последние месяцы занятиями она и пренебрегала. Он тоже хотел, чтобы она постаралась получить степень. Тогда, он думал, она будет довольна. Но втайне он надеялся на провал, чтобы чувства ее к нему стали ярче.
— Ты где больше хочешь жить после свадьбы — в Индии или в Англии? — спросил он.
— О, пока в Индии, — ответила она, и он подосадовал на бездумность такого ответа.
Однажды она сказала запальчиво:
— Как же мне хочется уехать из Англии! Здесь все так скудно, убого, ничем не одухотворено — ненавижу демократию!
Он рассердился на ее слова — рассердился, сам не понимая, почему. По неизвестным причинам ему не нравилось, когда она что-то ругала, — словно это относилось и к нему тоже.
— Как это? — спросил он с неприязнью, — Почему ты ее ненавидишь?
— При демократическом правлении, — сказала она, — власть захватывают самые жадные и безобразные, только такие могут пробиться наверх. Демократический строй — это признак вырождения нации.
— Чего же ты хочешь в таком случае? Аристократического правления? — спросил он со сдерживаемым волнением. Он всегда чувствовал себя принадлежащим к аристократической верхушке. Однако услышать из ее уст слова в защиту его класса ему было не только приятно, но почему-то и мучительно больно, словно он приобрел что-то незаконно, получил какое-то сомнительное преимущество.
— Да! Именно аристократического! — вскричала она. — Уж лучше аристократы по рождению, чем аристократы денежного мешка! Ведь кого выбирают в правительство, кого считают самыми подходящими для этой роли? Того, кто имеет деньги или талант их иметь! Неважно, что они из себя представляют: деньги и талант на деньги — вот что главное. И правят они во имя денег!
— Их выбирает народ, — возразил он.
— Знаю. Но что такое народ? Каждый в нем нацелен на деньги. Мне ненавистна мысль о том, что кто-то равен мне, потому что имеет равное со мной количество денег. Я знаю, что я лучше их всех! И я их ненавижу! Никакая они мне не ровня! Ненавижу равенство, в основе которого — деньги! Это грязное равенство!
Обращенные на него глаза сверкнули так, что он подумал, будто она хочет его убить. Она держала его в тисках, желая сломить. И в его душе вспыхнул гнев на нее. Он еще поборется за их совместную жизнь, на это-то он способен! Им овладело слепое тяжкое упрямство.
— Но мне плевать на деньги, — сказал он, — и совать свой палец в пирог я вовсе не намерен. Я слишком дорожу своим пальцем.
— Да что ты мне про свои пальцы рассказываешь! — в сердцах воскликнула она. — Ты со своими чистенькими пальчиками отправляешься в Индию, чтобы стать там важным человеком! Индия для тебя просто тщеславная фантазия!
— В каком это смысле «тщеславная фантазия»? — вскричал он, побледнев от гнева и страха.
— Ты считаешь индусов глупее нашего, примитивнее, вот тебя и греет план тереться возле них, чтобы главенствовать над ними, — сказала она. — И ты чувствуешь себя таким добродетельным: как же, ведь ты будешь править ими для их же блага. Да кто ты такой, чтобы чувствовать себя таким добродетельным? И что доброго в твоем правлении, скажи на милость? Оно мерзко, если хочешь знать! Во имя чего ты будешь там главенствовать, править? Чтобы сделать тамошнюю жизнь такой же мертвой и злобной, как здешняя!
— Меньше всего я чувствую себя добродетельным, — возразил он.
— А что ты тогда чувствуешь? Впрочем, разве это так важно, что ты чувствуешь или не чувствуешь!
— Ты-то сама что чувствуешь? — возмутился он. — Разве не считаешь себя в глубине души верхом добродетели?
— Да, считаю! Считаю, потому что спорю с тобой и противлюсь старому мертвому хламу, который ты хочешь мне всучить! — выкрикнула она.
Последние ее слова, сказанные так убежденно, его совершенно обезоружили. У него словно ноги подкосились, он превратился в ничто. Он чувствовал жуткую тошноту и слабость, будто и вправду обезножел и не в состоянии сделать и шага, став калекой, обрубком человека, зависимым, ничтожным. Его охватило кошмарное чувство беспомощности; чувство, что он лишь знак, изображение, не имеющее реальности, бесило, выводило из себя.
Теперь, даже когда он был с ней, на него вдруг накатывала, одолевая, некая мертвенность, и он был лишь телом, из которого выкачали живую жизнь. В таком состоянии он ничего не видел, не слышал, не ощущал, а жизнь в нем продолжалась лишь механически, по инерции.
Он ненавидел ее всеми силами, которые в этом состоянии еще у него оставались. И измысливал хитроумные пути, как заставить ее уважать его. Ибо она его не уважала. Он оставлял ее и не писал. Он любезничал с другими женщинами, любезничал с Гудрун.
Последнее вызывало ее особенную ярость. Физически она была все еще привязана к нему и яростно ревновала. Страстный огонь гнева, вспыхнув, заставил ее однажды бросить ему упрек, что, не умея удовлетворить одну женщину, он увивается за многими.
— Разве ж я тебя не удовлетворяю? — начал допытываться он, и лицо его опять залила бледность.
— Да, не удовлетворяешь! — ответила она. — И никогда не удовлетворял, не считая первой недели в Лондоне. А сейчас — никогда. И в постели с тобой…
Она передернула плечами и резко отвернулась с выражением холодного безучастия и пустоты. Ему хотелось ее убить.
Доведя его до полного бешенства и увидев его глаза — потемневшие в припадке бешеного страдания, она тоже ощутила страдание — огромное, неодолимое. И ее охватила любовь к нему. Ведь она желала его любить, о, как она сильно желала! Сильнее жизни и смерти было в ней стремление смочь его любить.
И в такие минуты, когда его одолевало бешенство оттого, что она хочет его убить, уничтожить, уничтожить его спокойное довольство собой, когда повседневное его «я» рушилось, оставляя в нем лишь голую первобытную мужскую суть, мучимую сумасшедшим страданием, стремление любить превращалось у нее в любовь. Она опять брала его в плен, и вместе они оказывались в едином порыве сокрушительной страсти, в котором он давал ей удовлетворение и сознавал это.
И все это таило в себе зародыш смерти. После каждой их близости ее мучительная тяга к нему или же к тому, чего он не мог ей дать, крепла, а любовь ее к нему становилась все безнадежнее. И после каждой их близости его бешеная, безумная зависимость от нее все углублялась, а его надежда стать стойким и сильным, навеки пленив ее своей силой, в нем слабла. Он чувствовал, что становится лишь ее дополнением.