Смеясь, они отправились в бой.
И вот куда их занесло. В холодные, пыльные, заснеженные, дымящиеся развалины дома в Мальмеди, где он сидел, прижавшись спиной к стене, дожидаясь возвращения Панглосса.
Он посмотрел на часы, встряхнул, чтобы убедиться, что они еще идут. Он ждал уже четыре часа. Холод выгнал крыс из-под заснеженных куч мусора. На известковой пыли виднелись их крошечные следы, похожие на отпечатки птичьих лап. Они обнюхивали мертвое тело в углу. Годвин время от времени швырял в них кусок отломившейся со стен штукатурки, но крысы были настойчивы. Темнота скрыла от него крыс. К сожалению, он и тогда слышал, как они обнюхивают и грызут тело, начав, конечно, с лица, самой доступной части. В конце концов они совсем перестали обращать внимание на летящие в них куски и обломки мусора и спокойно продолжали свое дело.
Бомбежка прекратилась, и к нему понемногу возвращался слух. Свист ветра, неизвестно чьи солдаты, спотыкавшиеся и бормотавшие что-то в темноте за стеной, изредка стон или ругань. Порывшись в кармане, он откопал кусочек сыра в вощеной бумаге, подаренный ему кем-то в Труа Понт. Он развернул сыр и стал медленно жевать. Скудный провиант.
Где-то в ночи окопавшиеся американские пехотинцы завели рождественский гимн: «О, придите, верные!» Огонь лизал стены дома, языки пламени мелькали в темных окнах, дым едкой пеленой висел над разбомбленной деревней, давил, как груз отчаянья, висевший у них на плечах. «Ночь тиха, ночь свята…» Он поймал себя на том, что тихонько подпевает: «О, святая ночь!» Но где же «ярко звезды горят»? Он не видел их из-за дыма.
Он осекся на середине строки, забыл о песне.
Он услышал шаги на лестнице. Тяжелые шаги усталого мужчины.
Он устроил «шмайссер» на колене. Его трясло от холода и сознания того, что он собирался сделать.
Дверь медленно отошла, заскрипев на перекошенных петлях, он успел подумать о своей жене и детях, о новорожденном сыне и пожелать всей душой оказаться там, с ними, свободным от своей кровавой миссии.
Там, в тени, стоял Панглосс. Наконец он был один, в самом подходящем для убийства месте. Один. Их только двое. Некому будет рассказать.
«Мы, три царя Востока…» За стеной все еще пели.
— Панглосс!
— Что?
— Это за Макса Худа…
— Что? Кто здесь? Кто это?
Громко щелкнул выстрел. Отдача электрическим разрядом прошла по руке, встряхнула тело.
Либерман повалился назад в дверной проем — если он и вскрикнул, голос потонул в отзвуках выстрела — и осел на пол, остался лежать, как тюк с мокрым бельем.
Годвин долго не шевелился. Потом тяжело поднялся на ноги и осветил мертвое лицо свечой. Ни последнего слова, ни предсмертных вопросов — просто смерть.
В конце концов, говорить было не о чем. Не было смысла. Ни пощады, ни оправданий. Их не было для Макса Худа и его людей.
Он услышал голос:
— Либерман? Где вы там? — позвал кто-то с лестницы. — Нашли Годвина?
Человек споткнулся в темноте и выругался.
Годвин никак не мог оторвать взгляда от мертвеца. Так много времени ушло. Годы.
— Что здесь, черт возьми, происходит?
Кто-то встал в дверях. Порыв ветра чуть не задул свечу.
Человек посмотрел на Годвина, на «шмайссер», еще зажатый в его руке, потом на труп.
— Что же это вы наделали?
Это был Сэм Болдерстон.
Годвин никак не мог придумать, что сказать.
Формально объяснить то, что случилось в темном, простреленном разбомбленном доме в Мальмеди, посреди битвы за «выступ», [51]было несложно. Удивлялись не тому, что Стефана Либермана, бедолагу, застрелили в свалке, а тому, что Болдерстон и Годвин выбрались живыми. Это было общее мнение, к тому же все соглашались, что чертовски глупо было вообще срываться из Парижа, словно компании безмозглых юнцов. На Флит-стрит и Портленд-Плейс поговаривали, что им чертовски повезло, коль живы остались, и не один бокал был выпит за «этого черта Годвина и его девять жизней». Сэм Болдерстон уехал, чтобы освещать окончание войны, и повстречался с судьбой у Ремагенского моста.
Рассказы Годвина — очевидца и участника яростной кампании по ликвидации немецкого прорыва, вместе с одиноким солдатиком с базукой охранявшего перекресток от Дитриха, свидетеля ставшей известной как одно из самых жестоких преступлений нацистов «бойни под Мальмеди», — его репортажи по следам событий еще укрепили его положение и обеспечили уйму новых наград. И один только Годвин знал, что его европейская миссия завершилась в Мальмеди, и незачем ему было оставаться в этой бойне до конца.
Гибель Либермана на один день всколыхнула лондонские газеты. В синагоге в Голдерс-Грин отслужили поминальную молитву в присутствии кучки актеров из театров Уэст-Энда. Сцилла прочла монолог из его пьесы, подходящий к печальному случаю, а Грир Фантазиа говорил о гибели человека Ренессанса. Все это потребовало некоторого времени, потому что связь с фронтом восстановилась далеко не сразу, но к началу февраля все, что полагалось, было проделано.
Монк Вардан застал Годвина в каморке, выделенной под его кабинет в подвальном помещении дома номер 10, и сурово спросил — совсем как в былые дни, когда он разыгрывал следствие по подозрению Годвина в работе на наци, в дни, промелькнувшие так быстро, если смотреть на них с высоты прошедших лет, — что, черт побери, на самом деле произошло у них в Мальмеди? Он, видите ли, был этим несколько озабочен. Он полагал, что заслуживает объяснений со стороны Годвина, а если ему попадется в руки этот мерзавец Болдерстон, он и из него выжмет показания. Последнее обстоятельство — незримое присутствие Болдерстона в допросной комнате — вынудило Годвина держаться довольно близко к тому, что он второпях наболтал Сэму, когда тот ввалился с лестницы и споткнулся о труп Либермана.
— Колитесь, Годвин! Каким образом наш друг Либерман отправился к Создателю?
В слепящем подземном освещении монокль выглядел плоским и непроницаемым, придавая Монку Вардану сходство с пиратом.
— Понимаете, Монк, надо было побывать там, чтобы это прочувствовать…
— Но мне придется обойтись так, не правда ли? Вы там побывали, вы у нас писатель. Создайте словесный образ, опишите…
— Ну, понимаете, там черт знает что творилось. Нас с Сэмом и Стефаном быстро разнесло в разные стороны. Вы не представляете, что это было: снег, туман, распутица, дождь, осколки снарядов, дым, огонь, все кругом несутся куда-то, ищут свою часть, и эти безбожно огромные танки, я их видел, Монк, они, кажется, смотрят на тебя, будто лично тебя хотят раздавить — снаряды косят деревья, в воздух летят щепки, сучья, кора, иногда с деревьев сползает снег, это как тысячи лавин, Монк, людей осыпает, глянешь, не люди, а снеговики. Говорю вам, Монк, они перли на нас как вам и не снилось… В общем, я бродил там, не зная, куда деваться. Искал Стефана и Сэма и как-то оказался на обочине дороги, когда мимо проезжала колонна немецких грузовиков. Я будто стал невидимкой. Я так устал, что и не подумал прятаться, а им, видно, не было дела до одинокого штатского, остолбеневшего, как пень у дороги. Я, кажется, дважды или трижды проходил через Мальмеди — не помню, может и больше, а потом кто-то мне сказал, что Сэм прячется в тех развалинах, и я решил, что лучше подождать его… Хотелось увидеть знакомое дружеское лицо. Я поднялся по лестнице в какую-то комнатку с проваленной крышей. Мне слышно было, как солдаты поют рождественский хорал… Словом, я заснул, и вдруг хлопает дверь, кто-то что-то кричит, громко кричит, я испугался, подскочил, ничего не понимая спросонья, и тут кто-то выстрелил… Оказывается, в той же комнате спал какой-то солдат, крик его разбудил, и он застрелил кричавшего — это и был Либерман, а я — я подобрал немецкий пистолет, «шмайссер», и вот я схватил его и стал стрелять в стрелявшего, а потом стало очень тихо, и у меня случилось что-то вроде сердечного приступа, и тут Сэм — он шел за Либерманом — вошел и обнаружил нас всех… Вот как это вышло, Монк. Комедия ошибок. И трагедия тоже, само собой.