Уже пробравшись внутрь и видя, что никого здесь нет, он все еще напрягал зрение в надежде увидеть ответ — то самое нечто, которое и привело его сюда.
Вместо ответа — высокие обшарпанные стены, дыры в потолке и в крыше, жестяные банки под ногами…
«Но не может же быть, чтобы здесь вовсе ничего не было! Что–то вело меня, или я сошел с ума?» — он обвел взглядом заброшенное помещение.
Наверное, раньше здесь был зал. Свисали с потолка хрустальные люстры, стены были украшены живописными полотнами, позолота и лепнина ублажали взор, а до блеска натертый паркет был похож на застывший светлый воск.
Куда все подевалось, почему исчезло, зачем надо было разрушать размеренное течение жизни? Чтобы превратить дворцы в руины и потом, через века, снова восстанавливать их — уже ложные, музейные, якобы настоящие?
— И ты ведь раньше был другим, зачем же надо было изменять, разрушать себя? — раздался голос.
Воронцов на мгновение застыл, чувствуя, как по коже побежали мурашки, потом медленно повернул голову в ту сторону, откуда доносился голос.
Если бы не многолетнее прослушивание самого себя, Воронцов, конечно, не узнал бы, кто говорит. Но теперь он спутать не мог — это был его, воронцовский баритональный бас, его интонации.
И стоял в проеме двери тоже он.
— Знаю, что не испугаешься, — продолжал Воронцов–второй, — потому что уже почти все понял. Зачем тебе над этим было голову ломать? Таких как ты — сотни, тысячи, и нормально ведь живут, потому что не пытаются лезть туда, куда их не просят. Ну, есть образ и есть, были эмоции — и нет их, тебе–то какое дело? Отработал свое, и гуляй. Нет же, мы не такие, во всем нам «хочется дойти до самой сути…»
— Зачем ты меня позвал? — устало и как–то обреченно спросил Воронцов, понимая, кто в этом диалоге будет победителем.
— Если я скажу, что нас стало слишком много, ты не поверишь, да и возмутишься.
— Конечно, ты ведь без меня никто и ничто.
— Так уж и никто? — поиграл голосом Воронцов–второй. — А как же ты со мной разговариваешь? Тебе же сообщили, что преспокойно, без твоего участия, я могу и передачу вести, и лекции читать, и еще кое–что делать.
— Можешь, — согласился Воронцов, — пока есть я. Без меня тебя надолго не хватит.
— А с чего ты взял, что мне надо надолго? Я не тщеславен, да и потом, мне ни к чему ваши условности — еда, например, жилье, проезд в транспорте…
— Тогда зачем ты вообще?
— Как тебе сказать… Наверное, для наказания. Вот если гений — парадоксов друг, то получается, что парадоксы — тоже друзья гения? И поэтому все ваши гении так часто сходят с ума.
— Слава Богу, я не гений, — парировал Воронцов.
— Это неважно. Главное, что я — парадокс твоего сознания. Ты же не можешь смириться с тем, что нас — двое? Я даже подозреваю, что ты и вовсе не хочешь верить в мое существование.
— Ты прав, не хочу. Все это — временно, я просто очень устал и ты воспользовался этим, все вы воспользовались тем, что я временно не могу сопротивляться.
— Так не надо уставать до такой степени. Можно подумать, что без тебя все на свете остановится, замрет, прекратится! Вот не выходил ты из своей кельи, и что изменилось в мире? Ни–че–го. Разве я не доказал это тебе? Доказал. Значит, все твои дела — ерунда. Ты же не кормящая мать, чтобы без тебя ребенок от голода страдал. Впрочем, и на сей счет искусственное питание предусмотрено.
— Значит, ты — мое наказание. А за что, позволь полюбопытствовать? — Воронцову вдруг действительно стало интересно услышать ответ на этот вопрос.
— Я же сказал — за то, что ты лез туда, куда не просили. Ну ладно, так уж и быть, пооткровенничаю, теперь мне это ничем не грозит. Понимаешь ли, уважаемый профессор, все эти твои размышления о публичности — довольно–таки опасная штука. Потому что мысль, как тебе известно — материальна. Но поскольку она материальна, то способна производить на свет подобных себе. Вот это в твою лысую голову не приходило. Ну да ладно, это ответвление, так сказать, нелирическое отступление от темы. А если по теме, то все просто — Всемирная Память так устроена, что в ней хранится действительно все. Кажется, умер человек — и нет его, ничего не осталось. Ан нет — вся его жизнь, от рождения до смерти, все мысли, эмоции хранятся в своей ячейке. Маленькая такая ячеечка, как атом. Ты думаешь, в среднем больше накапливается за вашу жизнь? Не обольщайся. Почти все одинаковы. Поэтому во Всемирной Памяти числители хранятся отдельно, а знаменатель — общий, зачем на него место тратить?
— Ну и зачем ты все это говоришь мне?
— Затем, что ты сам уже к этому подошел, да вот незадача — время еще не наступило для обнародования. Ты ведь догадался, что тебя «сканируют», что часть тебя уже тебе самому не принадлежит…
— А знаешь что, — решил схитрить Воронцов, — я тебе не верю, потому что ты — это мое собственное порождение, не более того. И ни одной новой мысли ты не изрек — только те, которые и без тебя были в моей голове. Тебя — нет.
— Фома неверующий. Вот там пруды. Вода. Кто уверен, тот, как тебе известно, пройдет по воде, аки по суху, и не утонет. Не хочешь ли попробовать? Вот я — пройду.
— Пойдем, посмотрим, — ответил Воронцов, потому что ему хотелось выбраться из этих развалин.
Подойдя к берегу, они остановились. Воронцов–второй насмешливо посмотрел на Воронцова, хмыкнул, ловко спрыгнул поближе к воде. Потрогав башмаком воду, словно проверяя, холодная ли, он вдруг сделал шаг, второй… Пруд держал его на своей поверхности, словно это было воздушное тело.
«Не верь, — твердил про себя Воронцов, — это провокация, он специально делает это, чтобы заманить…»
Взгляд его безотрывно следил за удаляющейся собственной фигурой, которая гипнотизировала, притягивала, звала за собой. Наконец он не выдержал, неуклюже спустился к воде.
Воронцов–второй обернулся, призывно помахал рукой. Видя, что Воронцов не решается следовать за ним, вернулся и, стоя у самой кромки, иронично спросил:
— Что, слабо? Значит, в меня ты веришь, а вот в себя, дорогого, не очень. Но я могу тебе помочь, тем более, что ты уверен в нашей неделимости. Ты ведь так описал эту нашу встречу и наш разговор в своем дневнике? И не побоялся, что тот, кто будет потом читать, подумает, что ты сошел с ума? Однако ж, кое–что ты все–таки не дописал…
Воронцов–второй быстро приблизился к Воронцову, обнял его, сливаясь в единое целое — так, что вместо только что существовавших двух фигур осталась одна.
Взгляд Воронцова заметался, пытаясь на чем–то сосредоточиться — в глазах словно двоилось, туманилось, плавилось. Его тело странно изгибалось, будто внутри шла борьба — оно то отшатывалось назад, то нагибалось вперед, то топталось на месте. Наконец Воронцов, отойдя несколько шагов назад, разбежался и прыгнул в пруд. В поднявшемся фонтане брызг было видно, как вода поглотила ноги, потом увлекла Воронцова по грудь. Не удержавшись, он упал на спину и ушел под воду с головой.
В этот самый миг над взбаламученной водой появилась фигура Воронцова–второго — в сухой одежде, словно он и не был под водой.
Тело Воронцова жило отдельно от умирающего сознания. Оно инстинктивно продолжало бороться — дергалось, барахталось, пытаясь выбраться к воздуху, на поверхность.
Но то ли вода превратилась в прозрачную плотную непробиваемую пленку, то ли кто–то невидимый удерживал воронцовское тело, одновременно увлекая его к той дыре в дне, через которую вода уходила из этого пруда в нижний.
Висящая над прудом фигура медленно двигалась над плывущим внизу телом, пока оно не исчезло в черном жерле бетонной трубы.
…Так эту сцену описывали потом две старушки, выгуливавшие в это время своих пуделей.
Естественно, никто им не поверил, потому что на следующий день Воронцов появился в университете, потом его видели на улице, потом он звонил матери.
Исчез он странным, как я уже говорил, образом, в присутствии нескольких свидетелей. Шла съемка очередной передачи. В тот день как никогда долго выставляли свет, потому что тени на лице то появлялись, то исчезали. Потом что–то не ладилось со звуком — сменили три микрофона, пока не убедились, что посторонние шумы исчезли.