Я уже упоминала об аплодисментах, которыми был встречен мой выход на сцену; вторично их сорвал лорд Фезерсон, когда он произнес:
Не смею
Назвать себя по имени. Оно
Благодаря тебе мне ненавистно.
Игра продолжалась, приобретая для меня странную реальность.
Я более не была Эммой Лайонной, мой собеседник перестал быть сэром Гарри; он был Ромео, я – Джульетта, и я от всего сердца уверяла его:
Моя любовь без дна, а доброта —
Как ширь морская…
Когда я повернулась лицом к публике, привлеченная аплодисментами, мне показалось, что сэр Джон украдкой смахнул слезу.
Эта слеза обожгла мне сердце.
К счастью, в тот момент мне по ходу действия полагалось услышать, что меня зовут, и убежать с балкона. Всего на несколько мгновений, но мне их хватило, чтобы овладеть собой, хотя, возможно, с этой минуты моя жизнь изменила свое русло.
Дважды или трижды я прошептала невольно: «Сэр Гарри! Сэр Гарри! Сэр Гарри!», совершенно так же как могла бы позвать: «Ромео!»
Я вернулась на балкон в смятении, с пылающим сердцем, охваченная дрожью, и когда дошло до слов:
Да я б тебя убила частой лаской! —
то так сжала руки на груди, словно уже не мечту жаждала обнять, не тень, не фантом, а подобно Психее, обнимающей Амура[150], хотела прижать к сердцу самое Любовь.
Возвратившись в свою комнату совершенно вне себя, в то время как Ромео, оставшись под балконом, договаривал последнюю реплику, предшествующую его уходу, я лицом к лицу столкнулась с сэром Джоном. Я содрогнулась.
Но он, прижав мою голову к своей груди, молвил:
– Бедняжка Джульетта! Как ты любишь Ромео!
Я поняла нежный упрек, скрытый в этих словах; поняла, что он опять усомнился в том, что я ему говорила по поводу сэра Гарри, когда уверяла, что никогда его раньше не видела.
– Послушайте, сэр Джон, – сказала я тогда, – я никогда не лгала, а вам, кто был так добр ко мне, способна солгать менее, чем кому бы то ни было. Я расскажу вам все.
– О нет, не надо, – запротестовал он, пытаясь улыбнуться.
– Но я этого хочу! – настойчиво повторила я.
И я в кратких словах поведала ему о том, что со мной случилось в саду мисс Арабеллы в ту ночь, когда, полагая, будто репетирую там в одиночестве, я обрела неизвестного партнера; я рассказала и о письме, которое получила наутро, и о том, как, в тот же день отправившись с Эми к нему, сэру Джону, чтобы испросить милости для Дика, больше уже никогда не встречала того мнимого студента из Кембриджа. Я призналась, что при первых же словах, которые сэр Гарри произнес, придя в наш салон, мне показалось, что я узнаю этот голос. Не скрыла и того, что стоило ему, выйдя на сцену, выговорить первые слова своей роли, как у меня пропали последние сомнения. Однако, когда я утверждала, что никогда раньше не видела этого человека, я говорила чистую правду.
– Что вы хотите, мой друг! – прибавила я. – Если бы подобные речи не звучали слишком самонадеянно в устах такого слабого создания, я сказала бы, что моя жизнь – игрушка роковых сил, против которых я безоружна.
Сэр Джон ничего мне не ответил, только вздохнул.
В эту минуту я услышала шум – это зрители вызывали меня, крича, как в настоящем театре, когда публика требует, чтобы модная актриса показалась ей:
– Эмма! Эмма!
Я почувствовала, как кровь прихлынула к моему лицу.
– Ступайте же, дорогое дитя, – промолвил сэр Джон. – Ступайте принимать почести, вы их заслужили.
И он повлек меня в оранжерею, где я, едва появившись, была тотчас окружена, меня поздравляли, мне аплодировали все, кроме сэра Гарри: он отошел в сторону. Но его глаза говорили мне больше, чем самые бурные аплодисменты и похвалы друзей.
XVII
Представление, однако, еще не завершилось: после сцены на балконе нам еще предстояло сыграть сцену у окна; за всплеском желания мы должны были изобразить и восхождение к вершинам счастья.
Второго испытания я очень опасалась и тихонько просила сэра Джона и громко – его друзей избавить меня от него, ссылаясь на свою усталость; при всем том нервная дрожь во всех членах, блеск глаз, лихорадочное напряжение голоса свидетельствовали об обратном, о том, что ни в каком отдыхе я не нуждалась.
Собравшиеся принялись настаивать. Мое сердце вторило их просьбам, я не могла сопротивляться долго и поддалась.
На этот раз, как следует из пьесы, мы должны были появиться на балконе вместе с сэром Гарри: моя рука охватит его шею, глаза утонут в глуби его зрачков, а наши сердца будут трепетать от любви.
И вот сэр Гарри оказался со мной в этих импровизированных декорациях.
Он придвинулся ко мне, его рука обвила мою талию, он прижал меня к груди и прошептал единственное слово:
– Наконец-то!
Я почувствовала, как между нами как бы пробежала искра. Мои веки смежились, руки стиснули его шею, из груди вырвался легкий вскрик, а затем, не знаю, как все произошло, но мои губы словно обожгло. Это был не первый поцелуй Джульетты, но первый, данный ей Ромео.
Мне показалось, что я вот-вот потеряю сознание.
Сэр Гарри увлек меня к окну. Невероятным усилием воли я взяла себя в руки, однако целая ночь любви не подготовила бы меня лучше к тому прощанию, полному одновременно нежности и боли, которое предшествует вечной разлуке веронских любовников.
Наше появление было встречено всеобщими рукоплесканиями.
Начинать предстояло мне; скажу откровенно, никакое сколь угодно глубокое изучение актерского мастерства не придало бы моему голосу большей правдивости, чем состояние моего собственного сердца.
Поэтому эти прекрасные строки Шекспира:
Уходишь ты? Еще не рассвело.
Нас оглушил не жаворонка голос,
А пенье соловья… —
полились из моих губ слаще меда, а когда сэр Гарри отвечал мне, что ничего так не желает, как остаться подле меня, умереть за меня, трехкратный взрыв аплодисментов оповестил меня о том, что каждый из присутствовавших готов оказаться на месте моего Ромео.
Наша сцена продолжалась, проходя через все оттенки чувства, которые с такой изобретательностью живописал гений Шекспира, однако, когда Ромео был вынужден вырваться из моих объятий, мне показалось, что моя душа покидает тело, и, совершенно разбитая, я без сил рухнула на колени.
Зрители приняли это за наитие, озарившее мое сердце, хотя то была просто телесная слабость.
Остаток сцены я играла, свесившись через балкон и вцепившись руками в балконную решетку.
Притом даже меня удивило выражение собственного голоса, когда я произносила бессмертные строки:
О Боже, у меня недобрый глаз!
Ты показался мне отсюда, сверху,
Опущенным на гробовое дно
И, если верить глазу, страшно бледен
[151].
А когда Ромео удалился, вымолвив последние слова прощания, моя реплика вылилась в крик, исполненный столь подлинной боли, что можно было поверить, будто моя душа воистину приготовилась навсегда проститься с бренной оболочкой.
Мне трудно передать, какую бурю восторгов вызвала эта сцена, описать, как неистово мне аплодировали, когда она подошла к концу. Что касается меня, то я так и осталась на балконе почти без чувств. Сэр Джон подошел ко мне и, заключив в объятия, скорее принес, нежели привел к своим друзьям.
Сэр Гарри также удостоился многих похвал, самым естественным образом переадресовав их мне.