А наше семейство увеличилось: детей стало двое, и это лишь усугубило наши трудности.
Конечно, через три месяца сэр Чарлз должен был достигнуть совершеннолетия, а я была уверена: в тот самый день, как это произойдет, я стану леди Гринвилл; но что это должно было дать? Некоторые перемены в нашем положении, но никаких – в состоянии денежных дел.
Между тем наша нужда мало-помалу перерастала в настоящую нищету.
Не могу, да и вряд ли сумею хорошенько описать все каждодневные случаи, когда наша гордыня, наши привычки и природные склонности вступали в схватку с необходимостью: один раз я уже вкратце обрисовала такое падение, но множить подобные описания… на это у меня не хватило бы смелости и сил.
Я не могла не испытывать благодарности к сэру Чарлзу, переносившему все эти страдания из любви ко мне, но его печаль, его муки, его отчаяние не могли укрыться от меня. Мне удалось победить его сопротивление, и он послал четвертое письмо дяде.
Ответ лорда Гамильтона поразил нас как удар молнии.
Он сообщал нам, что навел справки о положении, в каком оказался сэр Чарлз, и разузнал, что причиной его бедственного положения явилась любовь к куртизанке, недостойной такого чувства; далее он объявлял о своем скором приезде в Лондон, где намеревался сам составить свое суждение и действовать так, как подскажет ему увиденное.
При всем том в письме был еще постскриптум: сэру Чарлзу сообщалось, что, если ему придет добрая мысль последовать ранее сделанным предложениям, для этого достаточно сейчас же отправиться в Неаполь, оставив недостойную его даму в Лондоне, а милосердный родственник уж позаботится о том, чтобы она не умерла с голоду.
В похвалу сэру Чарлзу я должна сказать, что последнее письмо его скорее раздражило, чем расстроило, и он не стал даже писать ответ.
Однако благородные чувства ничего не могли изменить в нашем положении. После того как мы ограничили себя во всем, что посчитали излишеством, нам уже приходилось отказывать себе и в необходимом. Мы продали последние драгоценности, более года не платили за дом, нам предъявили иск, и достаточно было окончательного решения суда, чтобы выкинуть нас вместе с детьми на улицу.
Мы были доведены до той крайности, когда уже начинаешь желать новых несчастий, поскольку никакая самая страшная катастрофа казалась неспособной ухудшить нашу жизнь.
Вдруг нам стало известно, что сэр Уильям Гамильтон уже неделю как пребывает в Лондоне, в своем особняке на Флит-стрит[219].
Нас никто не предупредил о его прибытии. Вне всякого сомнения, сэр Уильям использовал это время, чтобы побольше разузнать о нас; в любом случае над нашими головами сгустились грозные тучи.
Узнав эту новость, сэр Чарлз принял внезапное решение.
– Моя дорогая Эмма, – сказал он мне, – ничто, кроме расставания, не способно сделать нас более несчастными. Так вот: наша судьба в ваших руках.
Я поглядела на него с недоумением. Он же продолжал:
– Послушайте, я знаю своего дядю – это археолог, влюбленный во все, что обладает пластической красотой; свою жизнь он проводит среди прекраснейших мраморных изваяний Древней Греции, между тем мне неизвестна статуя, будь то создание самого Праксителя[220] или Лисиппа[221], которая сравнялась бы с вами в совершенстве. Ступайте к моему дяде, бросьтесь ему в ноги, умоляйте – и наше дело будет выиграно!
Я с удивлением посмотрела на моего будущего супруга, совершенно сбитая с толку подобным предложением.
– Как? – воскликнула я. – Он предубежден против меня, а вы желаете, чтобы именно я испытала на себе его гнев?
– Его раздражение против вас, милая моя Эмма, объясняется только тем, что он не понимает, почему я в вас влюблен, а этого он никогда не поймет, если сам не увидит вас. Но стоит ему хоть раз вас увидеть, испытать на себе неотразимое очарование вашего голоса, увидеть слезы в ваших умоляющих глазах, и он поймет все и простит нас.
Я лишь покачала головой: подобный шаг вызывал во мне глубочайшее отвращение.
– Тогда, – вздохнул он, – нам остается только покориться неизбежному, ибо я уверен, что мне нечего ожидать от визита к дяде: он ждет его, заранее приготовился и, так сказать, вооружился, простив меня, в то время как вас…
Но я прервала его:
– Послушайте, сэр Чарлз, мне неприятно, если в вашем уме, но главное – в вашем сердце могла зародиться мысль, что ради вас, ради того, чтобы отплатить вам за вашу преданность, я неспособна согласиться на любой, пусть самый оскорбительный для меня самой шаг. Дайте мне только срок до завтра, чтобы я смогла приготовиться к такому визиту, и я отправлюсь туда!
– Вы вольны, Эмма, поступать как считаете нужным, – отвечал он. – Но поверьте, время дорого, и потерять даже лишнюю минуту было бы величайшей неосторожностью. Не сегодня завтра лорд Гамильтон может опередить нас, а для успеха предприятия надо, чтобы первенство здесь осталось за нами. Наденьте самое скромное платье: вы никогда не бываете так хороши, как в минуты естественной простоты. Наденьте его и отправляйтесь на Флит-стрит; все знают, где находится особняк лорда Гамильтона, смело входите, говорите то, что вам подскажет сердце, – и от вашего имени, и от моего, и от имени наших детей… Господь довершит остальное!
В словах сэра Чарлза звучала такая убежденность, что я сама чувствовала, как поддаюсь его доводам. Когда я просила отсрочки на день, я поступала как осужденный на смерть, умоляющий отложить казнь; я старалась оттянуть решающий миг, но, коль скоро решение уже было принято, медлить значило лишь продлевать мучения.
С твердостью, которую способна придать только решимость отчаяния, я направилась в свою комнату, надела самое простое платье, подвязала волосы, которые никогда не пудрила, простенькой лентой, коротенькая накидка и широкополая соломенная шляпка довершили мой туалет. Проделав все это довольно быстро, я снова предстала перед сэром Чарлзом.
При звуке шагов он поднял голову – и у него невольно вырвался восхищенный возглас:
– Ах, вы никогда не были так прекрасны, дорогая Эмма! Воистину, мы спасены!
XXVII
Решившись быть смиренной до конца, я не стала нанимать карету, а отправилась на Флит-стрит пешком через Пэлл-Мэлл и Стренд[222].
Сэр Чарлз не ошибался: мне стоило лишь спросить, где дом сэра Уильяма Гамильтона, и мне тотчас его показали.
На пороге особняка я почувствовала, что мои колени слабеют, и прислонилась к стене, стараясь собраться с силами.
Его милость был у себя.
Лакей, встретивший меня у входа, осведомился, кто я, чтобы доложить своему господину о моем приходе. Но я боялась, что при одном этом имени двери передо мной закроются, и потому отвечала так:
– Просто скажите сэру Уильяму, что молодая дама просит принять ее.
Хотя мне шел уже двадцать пятый год, я выглядела такой юной, что лакей, не желая признать меня молодой дамой, возвестил о приходе какой-то девушки. Потом до меня донесся голос сэра Уильяма:
– Просите.
Я прижала руку к сердцу, стараясь унять его мучительное биение и чувствуя, что мне не хватает воздуха.
Лакей возвратился, распахнул дверь и пригласил меня войти.
Сэр Уильям сидел за столом, правя корректуру своего труда под названием «Заметки о Везувии».
Я остановилась в дверях, ожидая, когда он поднимет голову.
Заметив меня, он на мгновение замер в неподвижности, глядя мне в лицо, потом поднялся и сделал шаг навстречу.
– Что вам угодно, прелестное дитя? – спросил он.
Голос изменил мне, я смогла только шагнуть к нему и, почти лишаясь чувств, упала на ковер.
Видя мою бледность и то, как меня колотит дрожь, он позвонил, призывая на помощь. Вошел лакей.
– Ей плохо! – закричал сэр Уильям. – Вы же видите, ей совсем плохо! Идите сюда, помогите мне!