Лорд Гарвей, граф Бристольский, епископ Дерри, что в Ирландии[265], не смог без возражений стерпеть подобное проявление невежества.
– Право, монсеньор, – произнес он, – мне неловко противоречить столь ученому собеседнику, но осмеливаюсь все-таки уверить вас, что вы ошибаетесь; картина, которой, согласно вашему желанию, следовало бы находиться в Вене, чтобы вы могли созерцать ее в полное свое удовольствие, тем не менее в настоящее время пребывает в Дрездене.
– Прекрасно! – запротестовал принц-герцог. – Вы, стало быть, хотите сказать, что разбираетесь в этом лучше, чем мой дядя? О том, что картина в Вене, я слышал от него, а он в качестве папы непогрешим, вот как!
– Монсеньор, – возразил лорд Гарвей, – ваш довод для меня не годится: вспомните, что я протестантский епископ, а следовательно, не признаю непогрешимости вашего дяди.
Я уже упоминала о том, как гордился принц-герцог своей родословной, наскоро состряпанной для него и оставляющей далеко позади ту поддельную родословную, которую в свое время изготовил адвокат Никола Давид для герцогов Гизов[266] и которая восходила к самому Карлу Великому[267].
Что касается родословной принца-герцога, то ее подноготная такова.
Анджело Браски происходил из знатного, но обедневшего чезенского семейства; его сестра вышла замуж за мелкого буржуа, уроженца тех же мест, по фамилии Онести, который занимался торговлей и никогда не имел ни малейшей претензии разъезжать в каретах французского короля.
Однако когда папский племянник стараниями его святейшества превратился в принца-герцога, ему пришлось подыскать происхождение, достойное подобного ранга.
По счастью, знаток генеалогии, взявшийся за это дело, листая «Житие святого Ромуальда»[268], натолкнулся на следующую фразу:
«Romualdus, ex honestis parentibus natus»[269].
He упустив удобного случая, знаток своего дела присвоил Ромуальду фамилию Онести и подготовил роскошно изданный труд: из него явствовало, что племянник папы является прямым потомком этого святого, урожденного Онести.
Само собой разумеется, что именно в честь этого неоспоримого родства первенец, рожденный принцессой-герцогиней 6 октября 1787 года к великой радости папского двора, при крещении получил от своего дяди имя Ромуальдо.
XXXI
Говоря, что римские беседы были очень скучны, мне бы следовало прибавить: скучны для других, ибо для меня они представляли собой зрелище настолько новое, что казались занимательными или, вернее, необычными.
Римлянки, конечно, очень красивы, но это скорее можно сказать о простолюдинках, чем о знатных дамах. Среди жительниц Трастевере[270] и среди крестьянок окрестных селений отнюдь не редко можно было встретить женщин, напоминающих мадонн Рафаэля[271], но, повторяю, почти все они принадлежали к простонародью.
Среди же аристократок красавицы попадались гораздо реже: вот причина, почему мое появление в великосветских салонах Рима произвело настоящий переполох.
Среди прелатов и кардиналов возникла смута, почти революция.
Но прежде следует пояснить, что представляет собой обыкновенный званый вечер в Риме, если никакое чрезвычайное явление вроде моего визита не нарушает установленного порядка.
На таких сборищах царит обстановка во вкусе правительственных чиновников и духовенства: это времяпрепровождение в рамках строгого этикета, и если сердце подчас еще может найти там что-то для себя интересное, то ум – никогда. Повсюду чувствуешь себя настолько стесненно и принужденно, что малейшие проявления веселости становятся невозможны даже среди молодых людей. Во всех сердцах прячется боязнь, в любом взгляде сквозит недоверие. Вместо того чтобы пускаться в откровенные излияния, как в Англии или во Франции, здесь все молча изучают друг друга, страшась скомпрометировать себя неосторожным словом. Чужестранцы, лишенные подобных опасений, в этой ледяной атмосфере тоже становятся холодны и скованны. Это общество напоминает громадные часы, механизм которых остановлен и лишь время от времени начинает двигаться от какого-нибудь сотрясения, чтобы вскоре замереть снова.
К счастью, там хотя бы играют, причем игра ведется крупная, но, как бы ни был присущ мне азарт, я все-таки предпочла наблюдать и размышлять над тем, что у меня перед глазами, полагая, что к картам я еще успею вернуться.
Если хозяйка дома не играет, она завладевает каким-нибудь преосвященством или министром и беседует с ним в продолжение всего вечера; остальные присутствующие, облеченные каким-либо саном или званием, поступают так же, и эти многочисленные беседы с глазу на глаз так серьезны и тихи, что в кругу пятидесяти персон можно услышать, как пролетает муха. Все эти люди своей неподвижностью напоминали мне сенаторов Древнего Рима, восседающих на своих курульных[272] креслах в ожидании смерти от руки галлов[273].
Когда среди собравшихся оказывается три-четыре кардинала, для остальных гостей дело принимает особенно неудобный оборот. Достославнейшие преосвященства без конца бродят туда-сюда, им надо уступать место, приветствовать их приближение глубокими поклонами и остерегаться наступить на волочащуюся полу их одеяния. Простые прелаты толпятся вокруг них, изгибаясь, как скобки, и встречая рукоплесканиями каждую фразу, которую преосвященство удостоит обронить из своих священных уст.
Мое появление в Риме и в этих кругах, как я уже говорила, произвело немалое волнение. Преосвященства, перестав блуждать взад-вперед наподобие мольеровского мнимого больного[274], собирались вокруг меня и, так как я с легкостью говорила по-итальянски, в то время как лишь немногие из них с грехом пополам могли объясниться по-французски, а английского не знал никто, они были в восторге от возможности расточать мне комплименты, одновременно пресные и преувеличенные, на том языке, на котором, по словам Данте, так звонко звучит si[275].
Одним из самых настойчивых моих почитателей стал лорд Гарвей, епископ Деррийский, и поскольку он говорил со мной по-английски, будучи если не по уму, то по своей самобытности способен поддержать беседу, так что каждый из нас смеялся словам другого; преосвященства и столпы ультрамонтанства, окружавшие нас, были весьма заинтригованы[276].
Из всех этих вечеров наиболее приятными я считала беседы, происходившие в доме маркизы де Санта Кроче. Но, правда, это был круг близких друзей, куда я попала благодаря положению лорда Гамильтона; там собиралось самое избранное общество, состоявшее почти сплошь из членов дипломатического корпуса.
Я очень настойчиво добивалась, чтобы меня представили маркизе де Санта Кроче, потому что знала, что на ее маленьких приемах, куда гости собираются в десять вечера, бывает кардинал де Бернис, а я хотела познакомиться с этим обаятельным стариком, так как читала его стихи – те, которые он сам называл грехами молодости.
Кардиналу де Бернису было в ту пору семьдесят три года; он сохранил не только все свое остроумие, но и почти не утратил юношеской живости; в Риме он пребывал в качестве протектора Франции[277]. Было известно, что смолоду он сыграл заметную роль в европейской дипломатии, принял монашество и сан аббата; оказавшись в Париже, он публиковал там свои стихи галантного содержания и понравился г-же де Помпадур[278]; в возрасте двадцати девяти лет был принят в Академию; после смерти кардинала Флёри быстро сделал карьеру[279], был отправлен послом в Венецию, стал кардиналом. Это он, будучи министром иностранных дел, подписал союзный договор с Австрией[280], а во время Семилетней войны впал в немилость, так как был приверженцем мира наперекор мнению г-жи де Помпадур[281]. Однако в 1764 году г-жа де Помпадур умерла, и кардинал де Бернис[282] стал архиепископом Альбийским[283], а пять лет спустя – послом в Риме. В первые годы своего пребывания здесь он играл весьма блестящую роль, и, хотя Испания приобрела чрезвычайное влияние на Ватикан, ему удавалось благодаря своим личным качествам обеспечить и Франции неплохую позицию.