И обе покатились со смеху.
Некоторые из младших учениц тоже меня узнали, но только одна покинула подруг и подбежала, чтобы поцеловать меня. Это была Фанни Кэмпбелл, дочь сержанта морского флота.
Двадцать два года спустя этот поцелуй спасет жизнь ее брату.
Но сейчас поцелуй не мог заставить меня забыть горечь только что перенесенной обиды.
Действительно, я до сих пор ходила в платье пансионерки. Я так берегла свой воскресный наряд, что он был все еще цел, и, значит, могла, ничего не тратя, снова и снова откладывать свое ежемесячное жалованье – всякий раз по двенадцать шиллингов.
Это было мое сокровище, залог будущей свободы.
С тех пор как я поступила в услужение к мистеру Хоардену, мне удалось скопить шесть фунтов. Свои драгоценные шесть золотых я прятала в своей комнате, в ящике комода, а ключ от него постоянно находился при мне – совершенно излишняя предосторожность: в доме Хоардена можно было бы оставить без присмотра хоть знаменитый бриллиант Великий Могол[56] и нисколько не опасаться, что кто-либо покусится на него.
Да, я все еще носила то же платье, Кларисса Демби сказала правду. Но если я уеду в Лондон, если стану компаньонкой мисс Арабеллы и буду получать десять фунтов в месяц, да еще если мистер Ромни будет платить мне по пять за каждый сеанс, когда я стану позировать ему, о, тогда я смогу менять наряды раз, нет – два раза в месяц, нет – каждую неделю.
Никогда еще соблазн не впускал своих когтей так глубоко в женское сердце, как в те минуты, когда я вытащила спрятанный у меня на груди листок бумаги и раз десять повторила:
– Мисс Арабелла, Оксфорд-стрит, двадцать три.
Теперь я могла потерять эту бумажку: адрес уже был запечатлен в моем мозгу так неизгладимо, словно то была надпись, выбитая на камне.
Вернувшись в дом, я застала там новое лицо. Это был сын хозяина, мистер Джеймс Хоарден, тот самый хирург с Лестер-сквер, о котором я уже упоминала.
Он приехал из столицы и собирался погостить в отчем доме неделю. Стало быть, целую неделю я смогу слушать рассказы о Лондоне!
Моя внешность произвела на него такое же поразительное впечатление, как и на других. Он расспрашивал меня о моей семье, задавал и вопросы, касающиеся меня самой, в частности о том, что я собираюсь делать дальше и почему не еду в Лондон. Он обещал, что сам постарается подыскать мне подходящее место. Но потом, когда мое сердце уже так колотилось от восторга и неистовых надежд, что готово было выпрыгнуть из груди, он вдруг вгляделся в мое лицо с особенным выражением тревожного интереса и пробормотал:
– Хотя нет, право же, лучше бы вам не ездить туда.
Я просто умирала от желания расспросить его обо всем, но не осмеливалась сделать это в присутствии мистера Хоардена. Однако случаю было угодно, чтобы тот как раз куда-то вышел.
Едва лишь дверь закрылась за ним, с моих уст как бы само собой сорвались слова:
– Вы знаете мистера Ромни?
– Какого Ромни? – удивился мистер Джеймс Хоарден.
– Художника, – отвечала я.
– Ну, кто ж его не знает? Ромни – величайший портретист нашего времени.
И прибавил, пожав плечами:
– Какая жалость…
Он не закончил фразы.
Я смотрела на него, спрашивая взглядом о том, о чем не решалась спросить вслух.
– Да, – сказал он, – весьма жаль, что подобная гениальность сочетается со столь ужасной безнравственностью! У него была чудесная жена, двое очаровательных детей, а он покинул их, окружает себя актрисами и куртизанками, которые истощают его здоровье и кошелек. Правда, верно и то, что он ничего не жалеет для искусства. Он способен платить натурщице двадцать пять фунтов стерлингов, если эта натурщица наделена достаточно оригинальной красотой. Но откуда вы-то знаете Ромни?
– Я с ним не знакома, – ответила я, краснея. – Просто когда я училась в пансионе, там была одна воспитанница, которая с ним в родстве.
Тут вошел мистер Хоарден и я умолкла. Суровый пуританин, несомненно, нашел бы неуместным, что я веду с его сыном разговор на подобные темы.
Больше я не заговаривала с мистером Джеймсом Хоарденом о Ромни: я уже узнала то, что мне было нужно. Ведь мистер Хоарден сказал, что этот художник способен платить двадцать пять фунтов стерлингов модели, если она одарена выдающейся красотой.
Что касается мисс Арабеллы, то я остереглась заводить о ней речь. Мне не хотелось узнать, кто она, ведь пока я точно не знала этого, ничто не мешало мне принять ее предложение.
Впрочем, не случайно же всякий, кто впервые видел меня, прежде всего говорил, что я должна поехать в Лондон. Хотя верно и то, что, поразмыслив, они начинали сомневаться в разумности такого совета.
Да что же в Лондоне такого ужасного? Среди полутора миллионов столичных жителей есть ведь и двести-триста тысяч девушек моего возраста. Неужели все они обречены на погибель только потому, что живут в Лондоне?
Через неделю мистер Джеймс Хоарден уехал. Его интерес ко мне за время пребывания в родительском доме не остыл, а усилился. Прощаясь со мной, он сказал, что, если когда-нибудь я приеду в Лондон, чего он мне не желал бы, он просит меня не забыть навестить его.
Он мог бы не опасаться, что я забуду о нем: его адрес уже был запечатлен в моей памяти рядом с адресом мисс Арабеллы.
Судьбе было угодно, чтобы несколько дней спустя после его отъезда, отправившись к некоей родственнице Хоарденов, у которой как раз гостили мои воспитанники, я набрела на тот самый магазин, где торгуют зеркалами, о чем Дик говорил мне лет пять-шесть тому назад.
Я вздрогнула, увидев себя целиком, с головы до пят, в одном из зеркал, выставленных на его витрине. Сама того не желая, я замерла перед собственным изображением, словно зачарованная им.
Вдруг я почувствовала, как кто-то тронул меня за плечо. Обернувшись, я узнала Эми Стронг, с которой мы не встречались уже около года.
Она была одета без особой изысканности, однако гораздо лучше, чем позволяло ее положение. Поэтому я посмотрела на нее с удивлением. Поняв, что я сейчас начну ее расспрашивать, она поспешила заговорить сама, не давая мне времени опомниться:
– Что ты здесь делаешь?
Я рассмеялась:
– Ну ты же сама видишь.
– Вижу: любуешься собой в зеркале. Ты считаешь себя красивой, и тут ты права. Хотелось бы мне быть такой красавицей, уж я бы тогда знала, что делать.
– И что бы ты сделала?
– О, меня бы только и видели в Уэльсе!
– Куда же бы ты направилась?
– В Лондон, конечно. Все говорят, что с красивым личиком в Лондоне может повезти. Поезжай туда, а как станешь миллионершей, возьми меня к себе горничной.
Я вздохнула:
– Будь моя воля, я бы уехала.
– Что же тебе мешает?
– А как ты себе это представляешь? Отправиться в такое путешествие одной, в моем возрасте?
– Ну, если тебе недостает только попутчицы, я к твоим услугам.
Я посмотрела на нее:
– Ты это серьезно?
– Серьезнее не бывает.
– Но чтобы добраться до Лондона, нужно много денег.
– Наоборот, это совсем не дорого. Достаточно одного фунта, это точно – я справлялась в Честере. Одно место внутри дилижанса стоит фунт, за два фунта мы получим два места и через три дня будем уже в Лондоне.
– А твоя мать?
Эми скорчила гримаску:
– Мать? Мы с ней не ладим с тех пор, как я ушла с фермы.
– Как, ты больше не работаешь у миссис Риверс? (Так звали хозяйку фермы, где Эми была прислугой.)
– Нет… Да ладно, лучше я тебе скажу все как есть. Видишь ли, ее сын Чарли – он гардемарин[57] – приехал ее навестить. Ну, и пока гостил у мамаши, стал за мной ухлестывать. А я, честно-то говоря, не слишком спорила: по мне, Чарли – парень видный. Но его мамаше это не понравилось, и она выставила меня за дверь. Тогда Чарли решил, что его долг как-то возместить мне потерю места, ведь прогнали меня по его вине. Перед тем как вернуться на корабль, он дал мне пятнадцать фунтов. Пять из них пошли на покупку одежды, без этого мне было никак не обойтись. Но осталось еще десять. Хочешь, поедем в Лондон вместе? Тогда пять фунтов я тебе дам… О, ты мне их вернешь, тут уж беспокоиться не о чем.