— Agnus Dei, qui tollis peccata mundi, miserere nobis.Агнец Божий, очищающий грехи мира сего, смилуйся над нами. — Мальчики пели теперь «Агнус Деи», невинные голоса их возносились к крыше собора.
— Преступление, в коем исповедался ты, ужасно. Ты должен рассказать о содеянном властям твоей страны. Каждый день, начиная с этого и до конца твоей жизни, тебе надлежит трижды молиться Деве за мать убитого тобой молодого человека. И каждодневно молиться за братьев и сестер его. И каждодневно — за душу усопшего. Каждый год в день смерти его будешь ты выстаивать заупокойную мессу. Тем самым ты почтишь его память.
— Agnus Dei, qui tollis peccata mundi, miserere nobis.Агнец Божий, очищающий грехи мира сего, смилуйся над нами.
— Всем ли сердцем отвергаешь ты мирские грехи свои и пороки.
— Да.
— Обещаешь ли ты воистину отречься от преступлений твоих, дабы воспринять, наконец, благодатную милость Господню и защиту Его?
— Обещаю.
— Да смилостивится над тобой Господь всемогущий, да простит грехи твои и дарует тебе жизнь вечную. Аминь. Ego absolvo te.Я прощаю тебя. И пусть Господь всемогущий и милостивый дарует тебе прощение, — отец Менотти старательно осенил грешника крестным знамением, — отпустит тебе грехи твои и осенит милостью Своей.
— Agnus Dei, qui tollis peccata mundi, miserere nobis.Агнец Божий, очищающий грехи мира сего, смилуйся над нами.
Слова священника и голоса мальчиков проводили Грешема, вышедшего в холодный воздух Флоренции. Он исповедался. Священник простил ему все его грехи. Теперь осталось совершить последний.
— А шантаж? Кто же шантажировал прошлой осенью принца Уэльского? — Сутер все еще старался подрезать обвисающие нити, несомненно, составляя в уме окончательную памятную записку для своего хозяина.
— На этот счет я не уверен полностью, — сказал Пауэрскорт. — Но, думаю, произошло следующее. Один из молодых людей с «Британии», Робинсон из Дорчестера на Темзе, умер прошлым летом от сифилиса. Платежи принца Уэльского прекратились. Семья обнаружила вдруг, что стеснена в средствах. И отец молодого человека попытался возобновить платежи собственными силами. Я видел в прихожей его дома номера и «Таймс», и «Иллюстрейтед Лондон ньюс». Могу себе представить, как он вырезал из них ножницами буквы и наклеивал их на бумагу. Потом, как я полагаю, другие родители поняли, что происходит. Вопрос был улажен. Платежи возобновились. Шантажные письма поступать перестали.
— А где сейчас Грешем? — спросил Шепстоун.
— Все еще в Италии. Он намеревался посетить Флоренцию, быть может, Ареццо, потом Перуджу. Конечный пункт его назначения — Рим. Он собирается исповедаться в грехах, а потом застрелиться. Так он мне сказал. И я ему верю. Не думаю, что он доживет до Пасхи.
— Лорд Пауэрскорт, мы так вам благодарны, это такое облегчение — узнать всю правду об этом прискорбном, ужасном деле.
Похоже, сэру Уильяму не терпелось избавиться от них, уж больно торопливо выпроваживал он обоих в коридор Мальборо-Хауса. Они уже спускались по лестнице, когда Пауэрскорт сказал Роузбери:
— Черт. Я забыл записную книжку. Не хочется оставлять ее там.
Он поспешил назад. Когда он открыл дверь, к нему обратились удивленные, смущенные лица. К первоначальному обществу присоединился теперь расторопный майор Дони. Все трое вглядывались в расстеленную по столу карту Италии.
— Записная книжка. Забыл ее. Прошу прощения. Всего хорошего, джентльмены.
Роузбери поджидал его у Мальборо-Хауса.
— Превосходная работа, Фрэнсис, превосходная. Похоже, дело закрыто.
— Надеюсь, вы правы, Роузбери. Надеюсь, вы правы.
25
Лорд Фрэнсис Пауэрскорт ожидал в ложе королевского Альберт-Холла леди Люси Гамильтон — ожидал, чтобы послушать вместе с ней исполнение Девятой симфонии Бетховена.
Кошмарный принц Альберт, думал он, ожидая; у нас есть его огромная позолоченная статуя — отсюда до нее рукой подать, он сидит, размышляя, над Кенсингтон-Гарденз. Есть его сын, принц Уэльский, чью жизнь тираническое воспитание отца далеко не улучшило. И есть покойный внук, убитый за похоть, за сосуд его нечистых вожделений. Быть может, они уже встретились — там, на другой стороне. Пауэрскорт не думал, что у принца Альберта найдется много общего с принцем Эдди, герцогом Кларенсским и Авондэйлским.
«Какие добрые дела совершил ты в сроки своей земной жизни, внук Эдди?»
«Я наградил сифилисом кучу людей, дедушка».
Но тут она растворила дверь — снова в каренинской шубке.
— Леди Люси! Как же я рад вас видеть!
— Спасибо, что пригласили меня сюда, лорд Фрэнсис. Да еще и в ложу! Всегда любила Бетховена.
Они уселись, их было только двое в этой ложе, способной вместить восемь человек.
— Лорд Фрэнсис, — леди Люси вглядывалась в публику под ними. — Этот зал так похож на римский амфитеатр — вроде тех, что стоят в Вероне или Оранже. Как вы думаете, найдется здесь место для хлеба и зрелищ?
Относительно хлеба Пауэрскорт сомневался. Для зрелищ же места было предостаточно. Он вдруг увидел себя сидящим в императорской ложе Колизея. Он был Августом, а может быть, и Нероном. Внизу бились насмерть двое гладиаторов. Оба были изранены, быстрая кровь стекала с их тел на горячую землю Рима. Вот один поверг другого и замер над побежденным, воздев меч, готовый нанести последний удар. Толпа римлян взревела, жаждая крови. Нерон-Пауэрскорт повернулся к своей супруге, чтобы спросить, какая участь ожидает лежащего внизу человека. Супруга коснулась его руки.
— Лорд Пауэрскорт. Дирижер, — леди Люси и не ведала о выпавшей ей роли царицы игрищ.
Дирижер, герр доктор Гирш из Вены, оказался человеком худым, высоким, начинавшим лысеть. Занимая дирижерское место, он нервно одергивал манжеты сорочки. Вот он подготовил оркестр — улыбка туда, взмах палочкой сюда. Публика все еще шелестела, устраиваясь, — кто-то проглядывал программку, кто-то переговаривался со знакомыми. Герр Гирш привел Девятую Бетховена в неторопливое, чуть слышное движение. Очень мягкое, очень нежное. А следом Бетховен барабанами и трубами призвал публику к вниманию. Слушать — там, на задах! Довольно болтать, добрые граждане Берлина, Гамбурга, Лондона! Я поведу вас в странствие! Я, Бетховен!
Две темы — марши и танцы, временами лирические, временами воинственные, проносились по залу. Дирижер широкими движениями перечеркивал оркестр, не останавливаясь ни на миг, не заглядывая в раскрытую перед ним партитуру. Лоб его уже покрыла поблескивающая пленка пота.
Но вот третья тема повлекла слушателей совсем в другой мир.
Все началось словно бы с гимна, с грустного звука, звука несказанной печали. Бетховен оплакивает бедствия этого мира, думал замерший в ложе Пауэрскорт. Sunt lacrimae rerum [80]. Да, это они — строки из «Энеиды» Вергилия, перевоплощенные в музыку пятидесятилетним германским гением. Слезы — вот средоточие всего, печаль в самом сердце Вселенной. Слезы, сокрытые в сердцевине всех вещей.
И тут настроение музыки изменилось.
Любовь растеклась по Альберт-Холлу.
Любовь проплыла сквозь его крышу и повисла над Лондоном.
А потом она развернулась и понеслась выше и выше, кружа, сметая все на пути, воспаряя в пространство, лежащее за пределами планетных орбит, за пределами Млечного пути.
Осколки Божьей любви наплывали с небесных сфер, звездной пылью опадая на землю.
Дирижер наклонился теперь вперед, палочка его ласкала струнные, точно сметая пыльцу с чего-то совсем хрупкого, подобного крыльям бабочки. Внизу, на арене, воцарился великий покой, публика словно приготовлялась к странствию по бетховенской вселенной любви. За спинами Пауэрскорта и леди Люси стояли в ожидании шесть пустых кресел. Ангелы приближаются, думал Пауэрскорт, ангелы нисходят на землю, чтобы послушать музыку. Они будут сидеть здесь терпеливо, перевив крылья. А после взлетят над улицами Кенсингтона, чтобы присоединиться среди созвездий к гимну любви.