Едва договорив, он уснул в кресле, бледный и измождённый. А Бесси тщетно ловила руку Торпенхау.
— Неужто вы никогда больше на захотите со мной поговорить? — спрашивала она.
Но Торпенхау не сводил глаз с Дика.
— Какая прорва тщеславия в этом человеке! Завтра же примусь за него всерьёз и сделаю все возможное. Он это заслужил. А? Что такое, Бесс?
— Ничего. Я только приберу здесь и уйду восвояси. Вы не могли бы уплатить мне деньги за три месяца прямо сейчас? Он ведь велел.
Торпенхау выписал чек и отправился к себе. Бесси добросовестно прибрала мастерскую, потом притворила дверь, чтобы в случае чего улизнуть, вылила на тряпку добрых полбутылки скипидара и стала яростно тереть лицо Меланхолии. Но краски поддавались с трудом. Тогда она схватила нож и стала скоблить картину, растирая тряпкой каждый след. Через каких-нибудь пять минут от картины осталась лишь уродливая исполосованная мешанина красок. Тогда она швырнула перепачканную тряпку в камин, показала язык спящему Дику, проговорила шёпотом: «Остался в дураках», — повернулась и сбежала вниз по лестнице. Пусть ей никогда больше не суждено увидеть Торпенхау, зато она достойно отомстила тому, кто встал между нею и её любезным, да ещё так часто и жестоко над ней насмехался. Получая деньги по чеку, Бесси испытала истинное блаженство. А потом маленькая разбойница перешла по мосту через Темзу и затерялась среди серой пустыни на Южном берегу.
Дик проспал в кресле до позднего вечера, после чего Торпенхау растормошил его и велел лечь на кровать. Голос у Дика был хриплый, но глаза ярко блестели.
— Давай ещё раз взглянем на мою картину, — потребовал он, как балованный и упрямый ребёнок.
— Нет, сейчас спать — только спать, — сказал Торпенхау. — Ведь ты болен, хотя, быть может, сам того не замечаешь. Мечешься, как ошалевший кот.
— Завтра же буду здоров. Спокойной ночи.
Проходя через мастерскую, Торпенхау сдёрнул завесу, прикрывавшую картину, и едва не выдал себя отчаянным криком: «Все стёрто!.. Все соскоблено и смыто! Если Дик увидит, он окончательно сойдёт с ума! И без того уж он вот-вот впадёт в горячку. Эта Бесс — злобная чертовка! Только женщина способна сделать такое!.. А ведь ещё не просохли чернила на чеке, который я ей выписал! Завтра Дик будет рвать и метать. Во всем виноват я, подобрал её с панели, спасти хотел. Ох, бедный мой Дик, бог карает тебя немилосердно!»
В ту ночь Дик не мог уснуть от радости и ещё потому, что давно пылавшие перед глазами и уже привычные пыточные колёса исчезли и вместо них с грохотом извергались разноцветные вулканы.
— Ну и палите сколько влезет, — сказал он вслух. — Я своё дело сделал, и теперь будь что будет.
Он умолк и лежал недвижно, устремив глаза в потолок, в крови его бушевал застарелый хмель, порождая бредовые видения, мозг обжигали стремительно возникавшие и тут же исчезавшие мысли, сухие руки подёргивались. Вдруг ему почудилось, будто он рисует лицо Меланхолии на вращающемся куполе, усеянном миллионами огней, раскачиваясь на шатких мостках, а все его великолепные мысли воплотились в человеческие образы и внизу, в сотнях футов под ним, дружно возносят ему хвалу, но тут в висках у него что-то лопнуло, звонко, как туго натянутая тетива лука, сияющий купол обрушился, исчез без следа, и он остался в одиночестве средь непроницаемой ночной тьмы.
— Надо уснуть. Как здесь темно. Зажгу-ка я свет да ещё разок полюбуюсь на Меланхолию. К тому же ночь, кажется, сегодня лунная.
Тогда-то Торпенхау услышал, что его зовёт незнакомый голос, дребезжащий, пронизанный смертельным страхом.
«Он посмотрел на картину!» — такова была первая мысль Торпенхау, который тотчас же прибежал и увидел, что Дик сидит на кровати, молотя кулаками в воздухе.
— Торп! Торп! Ты где? Умоляю, подойди скорей!
— Но что случилось?
Дик вцепился ему в плечо.
— Что случилось! Я пролежал долгие часы в темноте, я звал тебя, но ты не слышал. Торп, мой старый друг, не уходи. Вокруг темнота. Сплошная темнота, пойми!
Торпенхау поднёс свечу к самым глазам Дика, но в глазах этих не было даже проблеска света. Тогда он зажёг газовую горелку, и Дик услышал, как загудело пламя. Он стискивал плечо Торпенхау с такой силой, что тот скривился от боли.
— Не покидай меня. Ведь ты меня не покинешь? Я ничего не вижу. Понимаешь? Всюду черно… чёрным-черно… и мне кажется, будто я проваливаюсь в эту черноту.
— Спокойно, держись.
Торпенхау обнял Дика и осторожно встряхнул его раз-другой.
— Вот так легче. А теперь молчи. Я посижу смирно, и этот мрак вскоре отступит. Кажется, вот-вот будет просвет. Тс-с!
Дик нахмурил лоб, с отчаяньем вперив глаза в пустоту. Ночь была холодная, и у Торпенхау мёрзли ноги.
— Я отлучусь на минутку, ладно? Только надену халат и домашние туфли.
Дик обеими руками ухватился за спинку кровати и ждал, надеясь, что темнота вот-вот рассеется.
— Как долго тебя не было! — воскликнул он, когда Торпенхау вернулся. — Вокруг все та же чернота. Чем это ты стучал там, у двери?
— Вот кресло… плед… подушка. Буду ночевать здесь. А теперь ложись: утром тебе станет лучше.
— Не станет! — Это прозвучало, как отчаянный вопль. — Господи! Я ослеп! Ослеп, и тьме уже не будет конца. — Дик порывался вскочить, но Торпенхау держал его обеими руками и так сильно давил подбородком на плечо, что он едва дышал. Он мог лишь хрипло твердить: «Я ослеп!» — и обессиленно трепыхался.
— Спокойно, Дик, спокойно, — сказал ему в ухо басовитый голос, а руки держали его мёртвой хваткой. — Стисни зубы и молчи, дружище, тогда никто не посмеет назвать тебя трусом.
Торпенхау сжал его что было сил. Оба тяжело дышали. Дик неистово мотал головой и стонал.
— Пусти, — вымолвил он, задыхаясь. — У меня трещат ребра. Но никто… никто не посмеет назвать меня трусом… даже все силы тьмы и прочая нечисть, верно я говорю?
— Ложись. Худшее уже позади.
— Да, — покорно согласился Дик. — Но можно, я все-таки буду держать тебя за руку? Я чувствую, мне необходима поддержка. А то я проваливаюсь в тёмную бездну.
Торпенхау протянул ему из кресла свою огромную волосатую лапу. Дик отчаянно вцепился в неё и через полчаса уснул крепким сном. Тогда Торпенхау осторожно отнял руку, склонился над Диком и нежно поцеловал его в лоб, как целуют порой на поле брани смертельно раненного товарища, чтобы облегчить его последние минуты.
Когда забрезжил рассвет, Торпенхау услышал, как Дик что-то шепчет про себя. Захлёстываемый волнами горячечного бреда, он бормотал скороговоркой:
— Как жаль… как невыносимо жаль, но надо вытерпеть все что тебе положено, мой мальчик. Для всякого дня довольно слепоты, и даже если оставить в стороне всяческие Меланхолии и нелепые мечты, все равно надо признать горькую истину — как признал я, — что королева всегда безупречна. Торпу этого не понять. Я объясню ему, когда мы продвинемся дальше, в глубь пустыни. Эти матросы перепутали все снасти! Ещё минута, и буксирный трос перетрётся, хотя он толщиной в целых четыре дюйма. Ну, ведь я же предупреждал — вот, готово! Зеленые волны вскипают белоснежной пеной, пароход развернуло, он зарывается носом в воду. Какое зрелище! Надо будет зарисовать. Но нет, я же не могу. У меня поражены глаза. Это одна из десяти казней египетских, мутная пелена над мутным Нилом. Ха! Торп, вот и каламбур получился. Смейся же, каменная статуя, да держись подальше от троса… А не то, Мейзи, дорогая, этот трос хлестнёт по тебе, сбросит в воду и испортит платье.
— Ну и ну! — сказал Торпенхау. — Такое я уже слышал. В ту ночь, на речном берегу.
— Если ты выпачкаешься, она наверняка обвинит меня, поэтому не подходи к волнорезу так близко. Мейзи, это нечестно. Ага! Я так и знал, что ты промажешь. Целься левей и ниже, дорогая. Но в тебе нет убеждённости. Есть все, что угодно, кроме убеждённости. Не сердись, милая. Я отдал бы руку на отсечение, только бы ты хоть немного поступилась своим упрямством. Правую руку, если б это тебе помогло.