— Провалиться мне на месте, ежели в ней есть хотя бы малейшее сходство с женщиной, а если ты ещё раз заикнёшься об этом, я сниму себе новую мастерскую, с красными кирпичными стенами и белоснежной лепниной, где средь дешёвых пальм в деревянных кадках будут стоять в пышном цвету бегонии, петунии и гладиолусы, найму оркестр из венгров в голубых мундирах, закажу для всей своей пачкотни гипсовые рамы, отделанные бархатом и расцвеченные анилиновой краской, созову всех особ женского пола, которые так лихо умеют верещать, ахать и причитать над тем, что в ихних заумных каталогах именуется Искусством, и тебе, Торп, придётся оказывать им достойный приём, напялив табачно-жёлтую велюровую куртку, солнечно-золотистые штаны и оранжевый галстук. Будешь доволен.
— Дик, ты просто слабак. Некогда человек, который не тебе чета, ругался на чем свет стоит в связи с одним достопамятным случаем. Ты перестарался, в точности как и он. Само собой, это не моё дело, но весьма утешительно предвидеть, что в подлунном мире тебе уготована достойная кара. Мне неведомо, воспоследует ли она с небес или же с земли, но в любом случае она неминуема. Тебе необходимо задать жару.
Дик содрогнулся.
— Ну ладно, пусть так, — сказал он. — Когда от моего островка останутся одни осколки, я тебя кликну.
— А я зайду с фланга да сотру эти осколки в порошок. Но мы мелем сущий вздор. Давай-ка лучше в театр сходим.
Глава VI
«Хоть с тобой и тысяча верных людей,
Не тебе коня на скаку осадить
Королева волшебниц не будет твоей,
А сердце твоё суждено ей разбить».
Из стремени ногу он вынул сам
И повод отбросил прочь,
И связан был по рукам и ногам
Королевой волшебниц в ту ночь
«Сэр Хогги и волшебницы»
С тех пор минула не одна неделя, и как-то раз, в туманный воскресный день, Дик возвращался через Парк к себе в мастерскую.
— Надобно полагать, — подумал он вслух, — что, как и предсказывал Торп, мне задали жару. И это ранит больней, чем я ожидал, но ведь королева всегда безупречна и, что ни говори, рисовать она все-таки умеет.
Он только что виделся с Мейзи, которую посещал каждое воскресенье — и всякий раз за ним следили недреманные зеленые глаза импрессионистки, а эту рыжую стерву он возненавидел с первого же взгляда, — и теперь сгорал со стыда. По воскресеньям он всегда надевал свой лучший костюм, шёл в грязную трущобу к северу от Парка, где созерцал картины Мейзи, а потом давал ей указания и советы, сознавая, что даром они не пропадут и будут использованы соответственным образом. Так повелось меж ними, и после каждого из таких воскресных посещений любовь пылала все жарче, и сердце не раз готово было выпрыгнуть из груди от нестерпимого желания долго и страстно её целовать. И в каждое воскресное посещение здравый смысл, который все-таки оказывался сильнее безрассудного сердца, предостерегал его, что Мейзи по-прежнему неприступна и сейчас лучше всего как можно спокойней раскрывать тайны художнического мастерства, кроме которого для неё ничего в жизни не существовало. Итак, ему было суждено еженедельно претерпевать эту пытку в маленькой мастерской посреди осклизлого, столь поливаемого дождями дворика на задах ветхого дома, в мастерской, где все было всегда расставлено по местам и никто туда не заглядывал, — ему суждено было претерпевать эту пытку и глядеть, как Мейзи разливает чай. Дик питал отвращение к чаю, но пил его с благоговением, поскольку мог, таким образом, побыть с Мейзи ещё немного, а рыжая сидела, развалясь всей своей рыхлой тушей, и молча пялила на него глаза. Она всегда не спускала с него взгляда. Лишь однажды за все это время она отлучилась ненадолго, и Мейзи успела показать Дику папку с тощей пачечкой вырезок из провинциальных газет — это были самые короткие и небрежные статейки, какие только мыслимы, и в них упоминалось о некоторых её картинах, побывавших на каких-то захолустных выставках. Тут уж Дик не выдержал, наклонился и поцеловал запачканный краской пальчик, лежавший на газетном листке.
— Любовь моя, любовь моя, — прошептал он, — неужели ты дорожишь этой дрянью? Да брось ты её в мусорную корзину!
— Сперва я должна заслужить чего-нибудь получше, — упрямо возразила Мейзи, захлопывая папку.
Тогда Дик, преисполненный совершеннейшим презрением к своим почитателям и глубочайшим сердечным чувством к девушке, которую видел перед собой, предложил собственноручно нарисовать картину, дабы Мейзи могла её подписать и тем самым приумножить число столь драгоценных для неё вырезок.
— Но это же просто ребячество, — возразила Мейзи, — вот уж никак от тебя этого не ожидала. Картина должна быть моя. Моя, моя, моя!
— Тогда ступай размалевывать стены в домах богатых пивоваров. Это получится у тебя как нельзя более эффектно.
Дик испытывал к себе отвращение и утратил всякую выдержку.
— Я способна сделать и кое-что получше, Дик, — возразила она, и голос у неё был, как у той сероглазой малявки, которая некогда с таким бесстрашием разговаривала с миссис Дженнетт.
Дик готов был втоптать себя в грязь, но тут в мастерской появилась рыжая девица.
В следующее воскресенье Дик принёс и положил к ногам Мейзи свои скромные дары: карандаши, которые разве только не рисовали сами собой, и краски, которым, по его мнению, цены не было, причём выказал подчёркнутое внимание к новой, ещё не законченной картине. При этом ему ещё пришлось объяснить, в чем смысл его веры. У Торпенхау волосы встали бы дыбом, если б он услышал, как бойко Дик проповедовал собственное своё благовестие об Искусстве.
Месяц назад Дик и сам подивился бы этому ничуть не меньше; но такова была воля Мейзи, которой это доставляло истинное наслаждение, и он лез из кожи вон, дабы сделать для неё явным то, что для него самого было сокровенным таинством и творческой загадкой. Так легко сделать что угодно, если знаешь, с какого боку подступиться; но так мудрено в ясных словах объяснить свою сложную теорию.
— Если б ты дала мне кисть, я мог бы все мигом поправить, — сказал Дик, в отчаянье глядя на подбородок, который, как жалобно сетовала Мейзи, «получился не как живой» — тот самый подбородок, что она в своё время соскоблила, — но научить тебя этому, боюсь, едва ли возможно. Специфический тёмный колорит в духе старых голландских мастеров мне нравится, но рисуешь ты, по-моему, слабовато. Изображение получается в искажённом ракурсе, словно ты сроду не писала с натуры, да ещё ты переняла у Ками главный его недостаток и, в точности как он, изображаешь человеческое тело в тени, словно бы размытым. И ещё, сама того не замечая, ты уклоняешься от трудностей. Поверь, сейчас тебе необходимо заниматься только рисунком. Рисунок не позволяет никаких уклонений от трудностей. А вот когда пишешь маслом, это куда проще, и порой какие-нибудь броские, искусно наложенные мазки на трех квадратных дюймах холста перекрывают все изъяны — уж я-то знаю. Но ведь это бесчестно. Займись хоть на какое-то время рисунком, и тогда я смогу верней определить твои способности, как говаривал старина Ками.
Мейзи противилась; рисунок как таковой её вовсе не интересовал.
— Мне все ясно, — сказал Дик. — Ты желаешь писать прелестные головки с цветочными венками на шее, чтоб прикрыть слабость формы. — Тут рыжая девица коротко хохотнула. — Тебе угодно писать пейзажи со стадами по брюхо в траве, дабы прикрыть этим твою беспомощность в рисунке. Ты хочешь прыгнуть выше головы. Чувством цвета ты, несомненно, обладаешь, зато формой не овладела. Но чувство цвета даруется от природы — лучше забудь о нем и думать, — а вот владеть формой тебя вполне можно обучить. Право, все эти твои прелестные головки — кстати, иные из них отнюдь недурны — не помогут тебе сдвинуться с мёртвой точки. Рисунок же заставит тебя идти либо вперёд, либо назад, и сразу выявятся все твои слабости.
— Но ведь другие… — заикнулась было Мейзи.