В этих словах не было ничего особенного, но рыжеволосая вдруг пришла в бешенство, соскочила с постели и повысила голос почти до крика:
— Да не все ли мне равно, что там у вас за мыло? Берите любое! Слышите — любое!
Подёнщица обратилась в бегство, а рыжеволосая посмотрела на себя в зеркало и закрыла лицо руками. Казалось, будто она разгласила какую-то постыдную тайну.
Глава VII
Из алых роз и белых роз
Букет любимой я поднёс.
Но их она брать не хотела —
Голубых раздобыть велела.
Полсвета в ту пору я обыскал,
А цветов таких нигде не видал:
Полсвета объехав, всех спрашивал я,
Но на смех лишь подымали меня.
Наверно, она и в мире ином
Голубые розы отыщет с трудом.
Ох, зря искал я такой букет:
Прекрасней роз алых и белых — нет!
«Голубые розы»
Море и впрямь ничуть не изменилось. За илистыми отмелями начиналось мелководье, и колокол звенел на Мэрейзонском сигнальном бакене, колеблемом приливными волнами. На белом берегу покачивались и перешёптывались меж собой сухие стебельки жёлтого мака.
— Я не вижу старого мола, — негромко произнесла Мейзи.
— Скажем спасибо и за то, что ещё уцелело. Наверняка, с тех пор как мы покинули эти места, в форте не прибавилось ни одной пушки. Пойдём взглянем.
Они подошли к валу форта и сели в укромном, защищённом от ветра уголке под осмаленным жерлом сорокафунтовой пушки.
— Вот если б Мемека тоже был здесь, с нами! — сказала Мейзи.
И оба надолго замолчали. Потом Дик взял Мейзи за руку и прошептал её имя. Она покачала головой, устремив взгляд в морскую даль.
— Мейзи, милая, неужели и это ничто не изменит?
— Нет! — процедила она сквозь стиснутые зубы. — Иначе я… сказала бы тебе напрямик. Но сказать мне нечего. Ох, Дик, прошу тебя, будь же благоразумен.
— А вдруг когда-нибудь ты передумаешь?
— Нет, никогда, я совершенно уверена.
— Но почему?
Мейзи подпёрла рукой подбородок и, все ещё не отрывая глаз от моря, выпалила скороговоркой:
— Я прекрасно знаю, Дик, чего ты от меня хочешь, но я не могу тебе этого дать. Тут не моя вина, право, не моя. Если б я была способна полюбить… но я же не способна. Это чувство мне совершенно недоступно.
— Милая, ты серьёзно?
— Ты был очень добр ко мне, Дикки, и я могу отплатить за твою доброту только одним — сказать тебе правду. Я не имею права лгать. Я и без того сама себя презираю.
— Но за что же?
— За то… за то, что я так много у тебя беру и ничего не даю взамен. Я дрянная, я только о себе думаю и, признаюсь, мне совестно.
— Да пойми ты раз и навсегда, что я сам себе хозяин, и если я поступаю именно так, а не иначе, ты-то ни в чем не повинна. Мейзи, милая, ты решительно ни в чем не должна себя упрекать.
— Должна. Только если мы станем говорить об этом, будет ещё хуже.
— Вот и не говори.
— Но как же? Ведь стоит тебе хоть на минуту очутиться со мной наедине, ты сразу начинаешь говорить про это, а когда мы не одни, это напечатано у тебя на лице. Ты не знаешь, как я порой себя презираю.
— Боже правый! — вскричал Дик и едва удержался, чтобы не вскочить на ноги. — Скажи же мне правду, Мейзи, истинную правду, хоть раз в жизни! Может, я… докучаю тебе своими признаниями?
— Нет. Нисколько.
— В противном случае ты призналась бы мне?
— Думаю, что я дала бы тебе понять.
— Спасибо. Иначе моя судьба была бы роковой. Но ты должна научиться прощать влюблённому мужчине его слабости. Ведь влюблённый всегда несносен. Ты, конечно, знала это и раньше?
Последний вопрос Мейзи не удостоила ответом, и Дик принуждён был его повторить.
— Само собой, ко мне пытались подступиться и другие мужчины. Они докучали мне, когда моя работа бывала в самом разгаре, настаивали, чтоб я их выслушивала.
— И ты выслушивала?
— Только поначалу. А они не могли понять, отчего я так равнодушна. И наперебой расхваливали мои картины, причём я все принимала за чистую монету. Я гордилась похвалами, пересказывала их Ками, и — этого я никогда не забуду — однажды Ками посмеялся надо мной.
— А ты, Мейзи, очень не любишь, когда над тобой смеются?
— Терпеть не могу. Сама я никогда не смеюсь над другими, разве только в тех случаях, когда они плохо работают. Дик, скажи честно, какого ты мнения о моих картинах — обо всех, которые видел.
— Честность, честность и снова честность, — изрёк Дик те самые слова, которыми, бывало, дразнил её давным-давно. — Но скажи мне, что говорит Ками.
Мейзи ответила не без колебания:
— Он… он говорит, что в моих картинах есть чувство.
— Да как у тебя язык повернулся солгать мне прямо в глаза? Не забывай, что я сам учился у Ками целых два года. Я знаю доподлинно, как он говорит.
— Я не солгала.
— Ты поступила ещё хуже: сказала полуправду. Ками склоняет голову набок — вот так — и говорит: «Il y a du sentiment, mais il n'y a pas de parti pris»[3].
Дик свирепо грассировал, подражая Ками.
— Да, это самое он и говорит, и мне начинает казаться, что он прав.
— Ясное дело, прав.
В мире были только два человека, которых Дик считал справедливыми как в словах, так и в поступках. Ками был одним из этих двоих.
— И вот теперь ты говоришь то же самое. Тут недолго потерять всякую надежду.
— Прости, пожалуйста, но ведь ты сама просила меня говорить правду. И кроме того, я слишком тебя люблю, чтоб кривить душой, когда речь идёт о твоих работах. Они сильны, они свидетельствуют о настойчивости, которую ты проявляешь порой — но не всегда, — а изредка чувствуются незаурядные способности, но, право, неизвестно, чего ради все это сделано. По крайней мере на меня это производит именно такое впечатление.
— Да ведь всякая работа делается неизвестно чего ради. И ты знаешь это не хуже меня. Я хочу только добиться успеха.
— Но ты избрала неверный путь. Неужели Ками никогда тебе этого не объяснял?
— Хватит кивать на Ками. Я хочу знать твоё мнение. Начнём с того, что моя работа никуда не годится.
— Я ничего подобного не сказал и даже мысли такой не допускаю.
— Тогда, стало быть, это дилетантство?
— Вот уж чем даже и не пахнет. Милая моя, ты труженица, уходишь в работу с головой, и за это я перед тобой преклоняюсь.
— Неужели и ты втайне надо мной смеёшься?
— Нет, милая. Пойми, ты для меня дороже всех на свете. Закутай плечи вот этой накидкой, а то продрогнешь.
Мейзи закуталась в мягкие куньи меха, вывернув наизнанку серую шкуру кенгуру.
— Что за прелесть, — сказала она задумчиво, касаясь подбородком воздушного меха. — Но все-таки скажи, почему я избрала неверный путь, желая достичь хотя бы скромного успеха?
— Именно потому, что ты только этого и желаешь. Неужто, милая, тебе не понятно? Настоящая работа не принадлежит — и не подвластна — тому, кто её делает. Она привносится для него, или же для неё, откуда-то извне.
— Но как это совместить с…
— Минуточку. Нам дано лишь изучить практические приёмы своего ремесла, овладеть кистями и красками, вместо того чтоб им служить и ничего не бояться.
— Это мне понятно.
— А все прочее привносится извне. Ну, ладно. Если у нас достанет терпения и времени развить свои возможности, мы бываем способны или не способны сотворить что-нибудь стоящее. Тут крайне важно умело и кропотливо овладеть самыми основами нашего ремесла. Но стоит нам только помыслить об успехе, о том впечатлении, какое наша работа может произвести на публику, допустить хоть малейшую мысль о дешёвой популярности — и сразу же мы теряем свою творческую силу, свежесть манеры и все прочее. Я по крайней мере в этом убедился. Вместо того чтоб спокойно обдумывать работу и отдавать ей все своё мастерство, мы начинаем суетиться и думать о том, чего не в силах ни ускорить, ни остановить хоть на мгновение. Понимаешь?