— Пустой номер, — сказал он. — Когда дело касается её прихотей, я для неё ровным счётом ничего не значу. Но в Порт-Саиде мы после проигрыша удваивали ставку и гнули своё. Это она-то хочет написать Меланхолию! Да у неё нет способностей, ни внутреннего чутья, ни подготовки. Одно только желание. Древнее проклятье, которое легло на Рувима, тяготеет и над ней. Совершенствоваться в рисунке она не соизволит, потому что это тяжкий труд. И все же она оказалась сильнее меня. Но я заставлю её признать, что могу гораздо лучше изобразить эту самую Меланхолию. Конечно, она и тогда не удостоит меня своей благосклонности. Она говорит, что я умею рисовать только кровь и трупы. Не уверен, что у неё самой в жилах течёт кровь, а не вода. Но я все равно её люблю и буду любить, я хочу этого, только бы мне удалось смирить её непомерное тщеславие. Я напишу истинную Меланхолию — это будет «Меланхолия, непостижимая для ума». Сейчас же примусь за дело, будь она трижды прок… благословенна.
Он обнаружил, однако, что замысел не рождается по заказу, и сейчас голова его занята лишь мыслью об отъезде Мейзи. В следующее воскресенье она показала ему свои совсем грубые эскизы, но он проявил к ним мало интереса. Время летело стрелой, близилась пора, когда Мейзи будет далеко от него и уже не вернётся, хоть бей в набат по всей Англии. Несколько раз он пытался поведать Дружку о «бесполых ничтожествах», но пёсик наслушался на своём веку столько излияний от Дика и Торпенхау, что даже не повёл ухом, похожим на лепесток тюльпана.
Дик удостоился позволения проводить девушек. Они отплывали из Дувра в Кале ночным пароходом, а вернуться намеревались в августе. Стоял февраль, и Дику казалось, что с ним поступили бессердечно. Мейзи у себя в домике была так занята сборами и упаковкой картин, что ни о чем другом не могла и думать. Дик поехал в Дувр и слонялся там целый день, не находя себе места. Позволит ли ему Мейзи в последний миг себя поцеловать? Он мечтал схватить её сильной рукой, как хватали при нем женщин в Южном Судане, и увлечь за собой. Но Мейзи не даст себя увлечь. Она взглянет на него серыми глазами и скажет: «Дик, ты только о себе думаешь!» И смелость его покинет. Уж лучше, пожалуй, просто выпросить у неё поцелуй.
Этот поцелуй показался особенно желанным, когда Мейзи, выйдя из ночного почтового поезда в сером плаще и серой дорожной шляпке, поднялась на пристань, по которой гулял ветер. Рыжеволосая выглядела далеко не столь привлекательно. Её зеленые глаза ввалились, губы пересохли. Дик велел погрузить чемоданы на борт и подошёл к Мейзи, которая стояла в темноте под капитанским мостиком. Рыжеволосая смотрела, как с грохотом летят в носовой трюм посылки и ящики.
— Сегодня будет сильная качка, — сказал Дик. — Вы пойдёте против ветра. Ну, а можно мне как-нибудь приехать тебя навестить?
— Ни в коем случае. Я буду очень занята. При первой возможности, если ты мне понадобишься, я сама тебя позову. Но, так или иначе, я напишу тебе из Витри-на-Марне. Мне нужно будет ещё не раз с тобой посоветоваться. Ох, Дик, ты много мне помогал! Так много!
— Спасибо тебе за эти слова, милая. Но ведь между нами ничего не изменилось?
— Я не умею лгать. Нет, не изменилось — именно в этом смысле. Только не считай меня неблагодарной.
— К чёртовой матери благодарность! — прошипел Дик, отвернувшись к борту.
— Зачем же огорчаться? Сам знаешь, при таком положении я могу лишь испортить жизнь тебе, а ты — мне. Помнишь, что ты сказал в Парке, когда рассердился на меня? Одного из нас придётся сломить. Неужели ты не можешь дождаться дня, когда это сбудется?
— Нет, любимая. Я не хочу, чтоб это сбылось, ты нужна мне такая, как есть.
Мейзи покачала головой.
— Бедняжка Дик, ну что могу я на это сказать?
— Не надо ничего говорить. Можно я тебя поцелую? Один-единственный раз, Мейзи. Клянусь, больше я не попрошу. Тебе это ничего не стоит, а для меня будет верным знаком твоей благодарности.
Мейзи подставила щёчку, и Дик под покровом темноты получил наконец заслуженную награду. Это был только один поцелуй, но зато очень долгий, поскольку они не уговорились заранее об его длительности. Мейзи разгневанно отстранилась, а Дик стоял, смущённый и весь охваченный трепетом.
— До свидания, милая. Не бойся, я ведь не помышлял ни о чем дурном. Виноват. Пожалуйста, береги себя, желаю тебе успехов в работе — особенно над Меланхолией. Я и сам хочу её написать. Передай от меня привет Ками и старайся не пить сырую воду. Питьевая вода плоха во всяком захолустье, но во Франции она худшая в мире. Напиши мне, если что понадобится, а теперь до свиданья. Поклон твоей подруге, как бишь её зовут, и… можно, я поцелую тебя ещё раз? Нет… Что ж, воля твоя. До свиданья.
Сердитый оклик вразумил его, что не полагается взбегать стремглав по грузовому трапу. Он спрыгнул на пристань, когда пароход уже отчаливал, и всем своим сердцем стремился ему вослед.
«А ведь ничто, решительно ничто на всем белом свете, кроме её упрямства, не вынуждает нас расстаться. И эти ночные пароходики, которые плавают в Кале, совсем крохотные. Скажу Торпу, чтоб он прописал об них в газетах. Вон, эту скорлупку уже валяет по волнам».
Мейзи долго стояла на том месте, где Дик её оставил, а потом услышала рядом хрипловатое покашливание. Глаза рыжей девушки пылали ледяным пламенем.
— Он тебя поцеловал! — сказала она. — Как могла ты позволить ему это, когда он тебе безразличен? Как посмела ты принять его поцелуй? Ох, Мейзи, пойдём в туалет. Меня тошнит — нестерпимо тошнит.
— Но мы только что отчалили. Спускайся вниз, дорогая, а я ещё побуду здесь. Я не люблю вони из машинного отделения… Бедняжка Дик! Он заслужил один поцелуй — всего один. Но я не думала, что это так меня напугает.
Дик вернулся в Лондон на другое утро, как раз к завтраку, который заказал накануне по телефону. И он был крайне недоволен, найдя у себя в мастерской лишь пустые тарелки. Он взревел, как медведь в знаменитой сказке, и тотчас же пришёл Торпенхау с виноватым выражением на лице.
— Тс-с! — сказал он. — Не надо шуметь. Это я забрал твой завтрак. Пойдём ко мне, и я покажу, зачем он понадобился.
Дик в изумлении остановился у порога, увидев на диване девушку, которая тяжело дышала во сне. Дешёвая соломенная шляпка, голубое в белую полоску платье, скорей пригодное для июня, чем для февраля, подол, забрызганный грязью, жакетка, отороченная мехом и лопнувшая по швам на плечах, замызганный зонтик и, главное, стоптанные донельзя туфли говорили сами за себя.
— Послушай, дружище, это просто ужасно! Таких девиц сюда приводить нельзя. Они же обворовывают квартиры.
— Это может показаться ужасным, согласен, но когда я возвращался после завтрака, она забрела в наш подъезд, и её шатало. Сперва я подумал, что она пьяна, но шатало её от истощения. Я не мог бросить девушку на произвол судьбы, привёл сюда и накормил твоим завтраком. Она чуть не падала в обморок от голода. А едва поела, уснула как убитая.
— Знакомое недомогание. Вероятно, она пробавлялась одними сосисками. Торп, право, ты должен был сдать её полисмену за притворный обморок в приличном доме. Вот бедняжка! Взгляни только на её лицо! Здесь нет и следа порока. Только глупость — вялая, непроходимая, жалкая, суетная глупость. Да, характерная головка. Ты обратил внимание, как сквозь плоть проступают кости на лице и особенно на скулах?
— Варвар бесчувственный! Нельзя отталкивать падшую женщину. Неужто мы не сумеем ей помочь? Ведь она буквально с ног валилась от голода. Чуть не упала мне на руки, а когда дорвалась до еды, поглотила все, как дикий зверь. Даже смотреть было страшно.
— Я могу дать ей денег, только она их, верней всего, пропьёт. Но проснётся ли она когда-нибудь?
Девушка открыла глаза и посмотрела на мужчин испуганным и вместе с тем вызывающим взглядом.
— Ну, как, вам стало лучше? — спросил Торпенхау.
— Ага. Спасибочки. Не больно часто попадаются такие любезные кавалеры, как вы. Спасибочки.