Особенно в наше время, представлялось ему.
И даже этого не мог он сказать этой непробиваемо милой и приветливой даме, которая постоянно поворачивалась к нему. Не мог же он сказать, что чувствует недопустимое давление со стороны общества, политиков, да и вообще всех вокруг себя, направленное на то, чтобы сделать его мягким и жертвенным мужчиной со слюнявчиком в одном кармане и погремушкой в другом, который хотел бы иметь детей, и копать землю лопатой, и укладывать плитку, и менять пеленки, и проявлять чувства, и щеголять своими так называемыми женскими качествами. Он знал из опыта бесчисленных неудавшихся вечеринок и столь же злополучных дискуссий, случавшихся на протяжении всех лет учебы, что стоит тебе хотя бы заикнуться в том смысле, что существует нечто подлинно женское, а значит, и нечто подлинно мужское, – и это будет тут же втоптано в грязь, размазано ударом в кровь. Стоит ему только попытаться намекнуть, что он чувствует себя пригодным к тому или этому как мужчина, и это будет встречено всеми его друзьями и знакомыми – и всеми статьями в «Моргенбладет» – с издевкой и недоумением, больше того – с ненавистью. Как может он, такой интеллектуал, взять да и предположить, что и действительно существует разница между мужчинами и женщинами? Какие такие смехотворные доводы мог бы он привести, чтобы утверждать нечто столь гендерно несообразное?
Хердис Снартему, находившая удовольствие в том, чтобы своими белыми пальцами поглаживать тело Ярле и смотреть, как он напрягается в ожидании, которой нравилось ловить на себе его взгляд, когда он шел позади нее по коридорам университета, отказывалась верить, что Ярле действительно так думает, когда он говорил, например, что «женщины лучше приспособлены к уходу за детьми, чем мужчины», или когда он утверждал, что «так уж устроено, что мужчинам нравится взбираться на вершины высоких гор, а женщины предпочитают ходить вокруг горы и смотреть, не попадется ли им чего съедобного по дороге». Поскольку Хердис, выросшая на хуторе Снартему в Южной Норвегии и говорившая на мягком, слегка в нос, диалекте, была очарована этим юным студентом, уровнем его амбиций, его шальными глазами, она предпочитала переводить все это в смех. В семье Хердис водились большие деньги, в ее семье било через край благосостояние, там вздыхали больше, чем потели, и хотя в том, что касается политических взглядов, она проделала большой путь прочь от них – путь ровно такой длины, каково расстояние от глубоко консервативного до ядовито-красного, она зато не продвинулась ни на сантиметр в сторону духовности или стильности. Она частенько сводила трудные темы к их высмеиванию, как она привыкла делать дома, что было совершенно в духе ее классово унаследованной верхней губы, которую, казалось, держит в строгом повиновении нос. Так что для Хердис Снартему, женщины, не обладавшей ни одной из удивительных черт лица соседки Ярле, но прекрасной как богиня и вызывающе сложенной и к тому же имевшей возможность щеголять самой сенсационной задницей университета, было совершенно естественным заходиться своим снисходительно-заливистым смехом, когда Ярле пытался высказывать подобные взгляды, и относить их на счет его «подростковой» потребности провоцировать окружающих, как она это называла.
Но он и думал то, что говорил.
Что между мужчинами и женщинами разница есть.
Что это прекрасно, и для женщин, и для мужчин, и что хорошо, что так и есть, и что просто трагично, что современная интеллигенция идет на поводу у феминисток, которые никак не могут пережить того, что мужчины и женщины с точки зрения природы разные. И про это он собирался когда-нибудь написать. В той или иной форме. Не в работе об ономастике Пруста, но и не в журнальной статье, норвежской или английской, построенной на той же работе, и даже не в «Моргенбладет», куда Ярле несколько недель тому назад отослал рецензию на английскую книгу о Прусте – и до сих пор не получил ответа! – но в другом месте. В другой раз. Может быть, вообще не стоит говорить этого сейчас, в 1997 году? Может быть, это одна из многих мыслей, которые просто-напросто невозможно высказать в современной жизни без того, чтобы тебя не сочли клоуном или сексистом и, таким образом, ты моментально не выпал бы из списка, который, Ярле был уверен, висит над компьютером редактора «Моргенбладет».
– Дети – это истинное благословение, – сказала старая дама и вздохнула.
Благословение?
* * *
Когда они приехали во Флесланн, аэропорт города Бергена, Ярле подал старой даме руку и помог ей спуститься по ступенькам автобуса на асфальт. Они прокомментировали резкую сентябрьскую погоду: она – сказав, что эта погода навевает то же чувство, что и генеральная уборка, а он – что это помогает разогнать пелену привычного, – и завершили поездку, представившись друг другу. Ярле узнал, что ее зовут Ирмелин Йенсен, что она родилась аж в двадцать втором году, на что он улыбнулся и сказал: «А моя бабушка родилась в тринадцатом» – и особенно подчеркнул голосом то, что сказал просто в тринадцатом, чтобы сделать старой даме приятное тем, что пользуется тем же выражением, что и она.
Потому что старые дамы, как он давно заметил, говорили именно так. Они говорили просто: в двенадцатом, или в тринадцатом, или в двадцать втором, и все в их мире старых дам понимали, о чем идет речь, как все в их мире старых вещей ощущали разницу между тринадцатым и двадцать вторым, так же как сам Ярле ощущал разницу между семьдесят вторым и семьдесят девятым. Ирмелин Йенсен двадцать второго года рождения сказала, что ей очень приятно было познакомиться с таким вежливым и понятливым молодым человеком, она сказала, что его дочери повезло, что ее отец такой заботливый человек, – не всем дочерям достаются такие. Она знает по своему опыту, потому что, сказала она, «вы знаете, в мое время отцы были совсем другими». Так что дело кончилось тем, что она напрягла свои старушечьи пальцы на ногах, привстала на цыпочки, и обняла Ярле, и выразила искреннюю надежду на то, что им все же хоть что-то удастся посмотреть здесь, в аэропорту, ведь такие дни, как этот, не часто выпадают даже в долгой жизни, сказала она, «уж это я могу гарантировать».
Ярле принял объятие, как если бы оно исходило от его собственной бабушки, пожелал ей хорошо провести время с внучкой и согласился (снова не имея представления с чем), что, мол, «да уж, действительно, могу себе представить, день сегодня действительно из редких».
На расстоянии, в аэропорту, субботний день 6 сентября обрисовывался совсем иным образом, чем в центре города или дома перед птичками на заборе. Было очевидно, что никакого серьезного несчастного случая не произошло, поскольку количество пассажиров казалось вполне обычным и непохоже было, чтобы кто-нибудь особенно волновался по поводу самого предстоящего полета, как бывает, если сто двадцать человек погибнет при крушении поезда или другом подобном несчастье. Но все, на кого бы Ярле ни посмотрел, оказавшись в зале прибытия и приняв к сведению, что самолет из Осло с дочерью на борту ожидается по расписанию, в 11:45, имели одинаково печальное и меланхоличное выражение на лице. Еще ему показалось, что люди вокруг него разговаривают тише и меньше обычного.
11:45. Оставалось всего каких-нибудь пять минут.
Пора было выяснить, что за унылый жокей погоняет этим злосчастным днем.
«Газеты!» – подумал Ярле и рванул к газетному киоску. Ему не представилось возможности заглянуть к Эрнану и вынужденно купить «Дагбладет» и «Бергенс диденне», хотя на самом деле ему хотелось бы купить «Моргенбладет», поэтому придется купить их теперь. Должны же газеты поведать ему, что такое особенное происходит в этот субботний день.
Но Ярле остановился. Он увидел, что к газетному киоску тянется длинная очередь, и хорош же он будет, если его не окажется наготове в зале прибытия, когда она появится! Так поступить он не мог. Не мог он стоять и покупать газеты, когда она здесь появится. Может, это для нее первый в жизни полет на самолете?