Герда.
Да. Так ее зовут, эту женщину, которую Ярле никогда не мог представить себе ни пылкой, ни охваченной сильным чувством, но которая на самом деле, как он сейчас обнаружил, была весьма привлекательна, несмотря на неправдоподобно широко расставленные глаза. Да, Герда. Он разглядывал ее, стараясь изобразить интерес к этому таинственному дню, который так ее занимал. Герда была не просто привлекательна, какими оказывается большинство девушек, стоит только немножко поговорить с ними и разглядеть их, она была прямо-таки красивая. Нечто черепашье в лице не делало ее ни отталкивающей, ни смешной, совсем наоборот. До этой самой минуты она была соседкой, которую Ярле старался избегать, очевидно по столь простой причине, что она занималась чем-то там в районной администрации и у нее был сын, – две вещи, которые Ярле сложно было представить применительно к себе. Но теперь? Теперь – вот она стояла перед ним, она была пылкой и привлекательной и с глазами, которые придавали ей ошеломляюще чувственный вид.
«Да-да, ну и Герда, ах ты, Герда», – подумал Ярле и ошарашенно кивнул, она же между тем сунула руку в сумку и выудила бумажный листок.
– Мне показалось, так здорово, что я это записала, – сказала она и протянула листок ему.
Вслушиваясь в ее голос, высокий и нежный, с завершающей каждое предложение хрипотцой, он посмотрел на листочек.
– Правда, отлично сказано?
Ярле прочитал написанное на бумажке предложение: «Someone’s got to go out there and love people, and show it»[1].
Госсподи! Да кто же говорит такое?
– Даниэль! Слышишь ты! Мама больше не ждет! Иди сейчас же! Сию минуту!
Он смотрел, как она, зовя сына, притоптывает каблучками по асфальту. Ярле попробовал, вручая бумажку назад, улыбнуться ей. Госсподи! Нельзя же такое говорить!
– Правда, отлично? – сказала она; а он слушал и удивлялся плавности и привычности ее перехода от непонятной меланхолии из-за чего-то, что, очевидно, произошло, к шумному раздражению из-за копушливости сына.
Ярле снова кивнул, не найдя более подходящего жеста, пробормотал, что да, это отлично сказано, «отлично и просто», – и вот только теперь закурил сигарету.
Но все-таки.
«И госсподи», – подумал он, когда она повторила это предложение прочувствованно и без стеснения: «Someone’s got to go out there and love people, and show it».
Спаси и помилуй.
Она, вообще-то, понимает смысл этого предложения?
Какое оно неуклюжее?
Как если бы на свете не существовало любви, оно начинается оскорбленным «someone’s got to», напоминающим единственно о тупых супругах, с возмущением высовывающихся из двери на веранду и орущих: «Да, кто-то же должен убрать на зиму садовую мебель, и, уж конечно, это буду я!» – затем с грохотом захлопывающих за собой дверь. А что потом вытворяет это предложение? А вот что: оно продолжает в том же стиле, еще более настойчиво требуя справедливости по отношению к себе, еще более настырно требуя любви, как если бы оно исходило из уст миссионера, потому что что же должен сделать этот оскорбленный «someone»? Ну что, а вот то, что он или она должны «go out there and love people». А это возможно? Что это еще за проект в духе Христа, что это за мероприятие такое мессианское? «Go out there» и люби людей? И что это значит? Что это?
Go out there?
And «love people»?
И, как если бы этой мелкотравчатой, наивной, более того – просто дебильной чуши было недостаточно, добавлен последний кусок: «And show it».
Значит, тот или иной «someone» должен отложить в сторону то, чем он или она нормально занимаются, отправиться прочесывать улицы, останавливать людей, выходящих из своих домов, останавливать людей в магазине, останавливать людей у прилавков рыбных магазинов и говорить им: «Здравствуйте, я вас люблю», улыбаясь по-детски и обнимая их?
Так, что ли?
«И какой такой дурик типа Боба Гелдофа[2] заставит себя такое сказать? И кто себя заставит записать такое? – думал Ярле, разглядывая стоящую перед ним ужасно прекрасную женщину. – Кто же это заставит себя носить такое в сумке, как если бы это было изображение любимого человека, и показывать его всем, не стесняясь своей собственной мелкотравчатой и наивной сентиментальности?»
– Ну, – пробормотал он, переступив с ноги на ногу, – мне пора, наверное. У бакалейщика вон закрыто сегодня. Не знаешь почему, а?
– Знаю, – сказала женщина, которую, как казалось Ярле, вроде бы звали Гердой; потом она подняла правую руку, прося его минутку погодить, резко распахнула дверь в подъезд, молниеносно всунула в нее голову и не то что крикнула – нет, заорала: – Даниэль! А ну иди! Кому говорят!
Ярле слышно было, как захлопнулась дверь на третьем этаже, как звонко отдается топот детских ног от стен лестничной клетки, а Герда меж тем, улыбнувшись, как и до того, с видом всезнайки, произнесла:
– Знаю, совершенно очевидно, почему у Эрнана сегодня закрыто, ага. Это же, понимаешь, интернациональное событие. Чувства глобальны, пойми, Ярле.
Чувства глобальны.
Ему не послышалось?
Герда продолжала:
– Такие вот дела. Ох уж эти детки. Ну. Странно, конечно, что такие вещи так цепляют. А вот поди ж ты. Цепляют, на самом деле. Заставляют думать. Я посмотрю у подруги. Ты ведь тоже идешь с кем-то вместе смотреть, да?
Что смотреть?
Из двери выбежал маленький мальчик со взъерошенными волосами, в тоненьком голубом дутике и с ключом, висящим на веревочке на шее, и соседка на автопилоте выудила из сумки вязаную шапку, которую она ошеломляюще споро, как показалось Ярле, нахлобучила мальчугану на голову.
– Ветрюга сегодня – ты знаешь, что мама говорит в таких случаях, тем более что у тебя вечно уши болят. И никаких «но». О-о-ох, Даниэль, Даниэль, когда мама тебя зовет, когда мама сто раз сказала, что пора идти, если мы не хотим опоздать, то нужно идти, ты понял?
Вытаращив глаза, мальчик быстро вдохнул и выдохнул, кивая:
– Но, мама, мама, а карточки покемон! Я не мог найти карточки : покемон!
Ярле смотрел, как мальчик, силясь объяснить матери, что произошло, протягивал ей стопочку карточек, очень даже похожих на карточки с разными футболистами, которые и у него самого были в детстве, и отчаянно тряс головой.
Сколько же ему может быть лет?
Пять?
Может, десять?
Или, может, семь?
Герда снова повернулась к нему:
– Ох уж эти дети!
Ярле игриво прищелкнул языком и опустился перед мальчуганом на корточки:
– Ну-ка, сколько же этому мужичку лет, a?
Мальчик тут же со скептической миной отпрянул, а его мать сказала:
– Семь, Даниэлю семь лет.
Ярле поторопился выпрямиться и посмотрел на наручные часы.
– Ой нет! – сказал он, как бы удивившись. – Как время-то бежит, ничего не успеваю, нда, есть время внешнее и есть внутреннее, – воскликнул он со смехом и сразу же сам услышал, как его попытка придать простонародный оттенок сразу и Бергсону, и Прусту с треском провалилась. – Ну ладно, – поторопился он сказать. – Ярле Клеппу пора идти, есть у него дело в аэропорту.
– Ах да, ведь ваша мама приезжает в гости? – сказала Герда и забрала из рук сына карточки покемон. – Ну, ты же их потеряешь или испортишь. – Она опять взглянула на Ярле. – Какая у вас мама милая! Когда она приезжала прошлый раз, мы с ней разговорились; она тогда зашла попросить у меня гладильную доску, чтобы погладить вам рубашки.
– Нет-нет, это не она приезжает, – поторопился возразить Ярле, сконфуженно вспоминая, как мама вышла в гостиную, держа в руках все его рубашки и качая головой; она сказала, что в этом доме явно никто никогда не гладит, а потом убежденно заявила, что нет ничего стыдного или неприличного в том, чтобы одолжить гладильную доску у соседей. Что тут такого?
– Кто же тогда приезжает? Ваша девушка? – Герда улыбнулась широкой сердечной улыбкой и обнажила два прелестных заячьих зуба, которые каким-то неожиданно симметричным образом подходили по стилю к широко расставленным глазам и как-то даже украшали ее лицо; получалось, что зубы – это было украшение, а глаза с неожиданно длинными ресницами, которые Ярле обнаружил, как раз когда она улыбнулась, являли собой тщательно декорированное крепление украшения.