Роджер снова заснул. И на этот раз ему приснился тяжкий кошмар, который он едва смог припомнить наутро. Он увидел птичку: звонкоголосый кенар, изнывающий в клетке, безостановочно бьет золотистыми крылышками, словно от этих ударов прутья раздвинутся и выпустят его на волю, непрестанно вращает глазками, моля о пощаде. Роджер — мальчуган в коротких штанишках — говорит матери, что клетки и зверинцы надо уничтожить, животные и птицы должны жить на воле. И одновременно происходит нечто непостижимое — к нему приближается какая-то опасность, он не видит, но подспудно ощущает: коварная, предательская угроза неотвратимо нависает над ним и готова вот-вот обрушиться на него.
Весь в испарине, дрожа, как листок на ветру, он проснулся, не в силах перевести дыхание. Сердце колотилось с такой силой, что он испугался — не приступ ли это? Может быть, позвать надзирателя? И тотчас отбросил эту мысль. Что может быть лучше, чем скончаться вот здесь и сейчас от разрыва сердца, умереть естественной смертью, избавляющей от казни на эшафоте? Уже несколько мгновений спустя сердцебиение унялось, и он вновь обрел способность нормально дышать.
Придет ли сегодня патер Кейси? Ему очень хотелось увидеть священника и поговорить с ним о том, что имело прямое касательство к душе, к Богу, к религии и очень малое — к политике. И покуда он пытался успокоиться, выровнять дыхание и позабыть недавний кошмар, последняя встреча с тюремным капелланом, возникнув в памяти, вновь заставила напрячься, проняла тревогой. Они говорили тогда про обращение в католичество. Капеллан еще раз сказал ему, что речь не идет о переходе в лоно римской апостольской церкви — Роджер, окрещенный в детстве, никогда и не покидал его. Его обращение не потребует никаких формальных обрядов, ибо лишь закрепит его истинное вероисповедание. Так или иначе — в этот миг Роджер заметил, что капеллан замялся, подыскивая слова, чтобы не обидеть его — его высокопреосвященство кардинал Борн высказался в том смысле, что, если мистер Кейсмент сочтет это приемлемым для себя, он может подписать некий документ, частное соглашение с церковью, где подтвердит, что он является католиком, и одновременно заявит, что отрекается от былых заблуждений и ошибок и раскаивается в них.
Патер Кейси не мог скрыть смущения.
Помолчали. Потом Роджер мягко произнес:
— Нет, отец мой, ничего подписывать я не стану. Мое возвращение в лоно католичества — дело интимное, и знать о нем должны вы один.
— Хорошо, пусть будет так, — ответил капеллан.
Снова воцарилось молчание — напряженное и неловкое.
— Я правильно понимаю, что кардинал имеет в виду поднятую против меня кампанию, обвинения, касающиеся моей частной жизни? — нарушил его Роджер. — В этом я должен раскаиваться, об этом написать, чтобы вновь быть принятым в лоно римской церкви?
Патер Кейси задышал чаще. Прежде чем ответить, он вновь долго подыскивал надлежащие слова:
— Его высокопреосвященство — человек добрый и великодушный, нрава миролюбивого и снисходительного. Но не забывайте, Роджер, сколь тяжко бремя лежащей на нем ответственности: он обязан неусыпно печься о добром имени веры, которую в этой стране исповедует меньшинство и которая до сих пор вызывает к себе отношение неприязненное, чтобы не сказать — враждебное.
— Скажите мне прямо, отец мой, кардинал поставил такое условие? Я могу вернуться в католичество, только если подпишу этот документ, раскаиваясь во всех тех мерзостях, что приписывает мне пресса?
— Нет, это не условие, а всего лишь пожелание, — ответил капеллан. — Вы можете выполнить его, можете отказаться, это ничего не изменит. Вас крестили. Вы католик и католиком останетесь. И довольно об этом.
И в самом деле, об этом больше не говорили. Но воспоминание время от времени возвращалось к Роджеру, заставляя спрашивать себя, чисто ли было его желание вернуться к материнской вере или же его запятнали сложившиеся обстоятельства? Не политические ли резоны подвигли его к обращению? Не желание ли быть заодно с ирландцами-католиками, ратующими за независимость и ненавидящими тех протестантов, которые желают оставаться в составе Британской империи? Какую ценность может иметь в глазах Господа обращение, вызванное, если говорить начистоту, вовсе не духовными устремлениями, но лишь желанием найти защиту в среде себе подобных и почувствовать себя членом многочисленного племени? И Господь наверняка усмотрел бы в этом обращении нечто схожее с тем, как барахтается в воде тонущий человек.
— Роджер, сейчас все это неважно — и кардинал, и я, и католики английские или ирландские, — проговорил капеллан. — Дело тут в вас самих. В вашей новой встрече с Богом. В этом — и сила, и истина, и умиротворение, которого вы заслуживаете после такой напряженной жизни, после стольких тяжких испытаний, выпавших вам на долю.
— Да-да, — с тоской закивал Роджер. — Я знаю… Я делаю над собой усилие, клянусь вам. Я стараюсь, чтобы Он услышал меня, я пытаюсь приблизиться к Нему. Иногда — очень редко — кажется, что это мне удается. И в такие минуты я обретаю толику душевного мира, и меня осеняет невероятный покой. Как в ночи полнолуния в Африке, когда все небо усыпано звездами, и стоит такое безветрие, что ни один листок не шелохнется, и слышен лишь ровный гуд насекомых. И весь мир тогда так прекрасен и безмятежен, что в голову неизменно приходит мысль: „Бог — существует. Да разве возможно, видя все это, даже предположить иное?“ Но гораздо чаще, отец мой, почти всегда бывает так, что я не вижу Его, Он не отвечает мне, Он не слышит меня. И тогда мне становится так одиноко. Я вообще почти всю свою жизнь страдаю от одиночества. Здесь, в последнее время — особенно сильно. Но одиночество человека, покинутого Богом, — несравненно хуже. И тогда я говорю себе: „Господь не слышит меня. И не услышит. Я умру таким же одиноким, каким жил“. И эта мысль терзает меня день и ночь.
— Он здесь, Роджер. Он внемлет вам. Он знает, что вы чувствуете. Знает, что нужен вам. И не оставит вас. Единственное, в чем я уверен непреложно и что могу обещать вам с полнейшей ответственностью, — Он вас не оставит.
И сейчас, распростершись в темноте камеры на койке, Роджер думал, что патер Кейси выполняет задачу столь же или даже более героическую, чем мятежники на дублинских баррикадах, — несет утешение и душевный мир отчаявшимся, изверившиеся людям, которым суждено провести долгие годы в каменном мешке или взойти на эшафот. Ужасное, ожесточающее ремесло, должно быть — особенно в начале его поприща — доводившее священника до отчаяния. Однако он научился скрывать его. Неизменно сохранял спокойствие и постоянно излучал понимание и участие, так благотворно действовавшие на Роджера. Однажды речь у них зашла о Пасхальном восстании.
— А что бы вы делали, отец мой, случись вам быть в те дни в Дублине?
— То же, что и многие священники, бывшие там, — оказывал бы духовную помощь всем, кто нуждается в ней, — ответил капеллан.
И добавил, что для этого вовсе не обязательно разделять идеи восставших о том, что независимости Ирландии можно добиться только с оружием в руках.
Ибо сам он отнюдь так не считает, не приемлет насилия, испытывая к нему глубочайшее, какое-то нутряное отвращение. Тем не менее он исповедовал бы и причащал, молился бы за тех, кто просил бы его об этом, помогал бы по мере сил и умения санитарам и врачам. Именно так поступало значительное число священников и монахов, причем епископат поддерживал их. Пастырям пристало быть вместе со своей паствой, не так ли?
Разумеется, так, но понятие „Бог“ не вмещается в ограниченное пространство человеческого разума. Всегда требуется рожок, как для слишком тесного башмака, и все равно не входит. Они с Гербертом Уордом не раз толковали об этом. „Во всем, что имеет отношение к Богу, следует вверяться не разуму, но вере, — повторял тот. — Будешь рассуждать и умствовать, Бог рассеется как дым“.
А Роджер всю свою жизнь веровал и сомневался. И даже сейчас, на пороге смерти, не мог проникнуться той слепой и нерассуждающей верой в Бога, что была присуща матери, отцу или братьям. Как счастливы те, кто никогда не задавался вопросом о бытии Высшего Существа, но непреложно верил в него, и мир вокруг них благодаря этому был строен и упорядочен, и все на свете получало свое объяснение и разумное обоснование. И те, кто веровал так, обретал, без сомнения, дар принимать смерть покорно и кротко — дар, недостижимый для тех, которые, подобно ему, всю жизнь играли с Богом в прятки. Роджеру вспомнилось сейчас, что он даже сочинил стихотворение под таким названием. Но Герберт сказал, что это очень скверно, и он выбросил его. А жаль. Сейчас он бы с удовольствием перечитал его и кое-что бы в нем поправил.