До меня дошло не сразу.
– Коммунистом?
– Да. – Паула рассмеялась при виде моего испуга. – У них нет рогов и копыт, знаешь ли. Или, по-твоему, есть?
Меня с детства приучили думать именно так. Потом однажды, единственно из желания посмотреть, что за дьявольщина там содержится, я взяла экземпляр «Коммунистического манифеста» с полки книжного магазина, бегло просмотрела и обнаружила там странную смесь скучного, непонятного и на удивление верного, но ничего дьявольского. Это было еще до того, как подобные книги стали сжигать. Когда же нацисты пришли к власти и чем громче они говорили о порочной природе коммунизма, тем яснее я сознавала необоснованность таких обвинений. Мне вспомнилось, как я видела уличные бои между штурмовиками и отрядами Красного фронта и думала, что между ними нет никакой разницы. И все же во мне что-то осталось от детских впечатлений: не страх перед коммунизмом, но тень страха.
– Что с ним случилось? – спросила я.
– Его забрали в концлагерь при облаве после пожара Рейхстага.
Нацисты утверждали, что пожар Рейхстага 1933 года устроен коммунистическими заговорщиками. Если заговор и был, то донельзя глупый: в результате по Германии прокатилась волна жесточайших гонений на коммунистов.
– Он был глупцом, – бесстрастным голосом сказала Паула. – Он никогда не скрывал своих политических убеждений, ему и в голову не приходило переметнуться. На мой взгляд, отец не был таким уж смельчаком, а просто жутким упрямцем. Он не мог заставить себя делать то, что делают тысячи других, когда, как он выражался, у руля государства стоят головорезы. И не принимал всерьез все речи об искоренении большевизма и уничтожении евреев. Он считал это пустой болтовней.
Я смотрела на языки пламени, пляшущие в камине.
– Мама пыталась образумить его, – продолжала Паула. – Она не разбиралась в политике и старалась не спорить на политические темы; они ее жутко расстраивали. Но она хорошо понимала, что происходит. Она понимала, что это не пустая болтовня. А отец, со своим многолетним членством в коммунистической партии Германии, со своей диалектикой и исторической необходимостью… бедный отец ничегошеньки не понимал. Когда за ним пришли, он так… – Она улыбнулась. – Так возмутился!
– Ты присутствовала при аресте?
– Да, присутствовала. Тогда я снимала комнату и готовилась к экзаменам… – (Она училась на художника по тканям.) – Но в тот вечер зашла к родителям. Впоследствии я была очень рада, что случайно оказалась там. Правда, попрощаться мы все равно не успели. Они выломали дверь, повалили отца на пол, а потом принялись скидывать на пол книги с полок – он держал дома всю классику марксизма, ну и глупец! – и пинками расшвыривать их по комнате. Потом они устали и увели отца. И забрали все книги, которые нашли.
Я попыталась представить, чем занималась я в то время. Вероятно, сидела в кабине планера, уверенная, что все происходящее меня не касается. Я вспомнила о своем отце и подумала, что, несмотря на всю разницу, у наших отцов есть нечто общее.
Отблески пламени и зыбкие тени дрожали на лице Паулы.
– Все в порядке. Я пережила это. Он умер, конечно.
Она сидела на корточках у камина, высоко подняв голову, и смотрела прямо перед собой. Лицо у нее хранило спокойное и задумчивое выражение. Ее тонкий профиль сейчас казался по-детски беззащитным. Я хотела положить руку Пауле на плечо, чтобы утешить, но меня остановила отчужденность ее печали. Поэтому я просто сидела и смотрела на нее. Я видела маленький, почти как у эльфа, чуть вздернутый носик и безупречной формы ушную раковину; я видела настороженно вскинутую темноволосую кудрявую голову и волнующе нежную линию горла. Я изучала ее профиль, поначалу не сознавая, каким пристальным взглядом смотрю.
Она повернула ко мне голову, и я словно ухнула в бездну. Я резко откинулась на спинку кресла, прочь от беззащитного взгляда темных глаз. Что со мной? У меня бешено колотилось сердце. Она увидела смятение на моем лице и мгновенно очнулась от раздумий.
– В чем дело?
Я помотала головой и пробормотала:
– Ни в чем.
Паула положила руку мне на колено и сказала:
– Думаю, нам нужно выпить кофе. – Она пошла на кухню варить кофе, а я пошла за ней, поскольку не могла отпустить ее от себя ни на шаг.
Можно ли знать что-то и одновременно не знать? Конечно.
Теперь я думаю, что просто не хотела знать; что ответ, который я получила бы, если бы тогда прямо спросила себя о своих чувствах, испугал бы меня. Но на самом деле я ничего толком не помню. В моей памяти запечатлелись отдельные яркие картины. Но все остальное смешалось в неразбериху дней и недель, когда я по утрам пружинящим шагом шла на станцию скорой помощи, а вечерами возвращалась домой и на миг замирала у двери Паулы с поднятой рукой, не в силах постучать, поскольку меня переполняло счастье; когда мы с ней до поздней ночи разговаривали у камина, словно во власти неких колдовских чар, не позволявших мне уйти, а ей – отослать меня; и совершали совместные походы по магазинам, увлекательные, как в детстве; или сидели в темном бомбоубежище, где я с трепетом и восторгом держала ее за руку. Я не помню последовательности событий, помню только, что они происходили; но я до боли ясно помню один субботний вечер, когда мы шли на концерт и неподалеку от нас взорвалась газовая труба или что-то вроде, и ударной волной меня отбросило к стене, а Паулу прямо в мои объятия – наконец.
И тогда я наконец осознала все свои чувства – все чувства, мощной волной захлестнувшие в тот миг мою душу.
У меня никогда толком не получалось делать то, что от меня требовалось. Иногда мне удавалось использовать такую свою особенность в своих интересах; фактически я превратила ее в профессию. Но это была совсем другая история. Ничто, ничто на свете не позволяло мне влюбляться в женщину. Все говорило мне о том, что это ненормально, невозможно и недопустимо.
Это походило на зарю весеннего дня.
Я пыталась анализировать происходящее, рассуждать трезво. Бесполезно. Мои мысли текли по кругу. Все мои попытки держаться с Паулой более отчужденно проваливались через полминуты общения. Я не хотела держаться отчужденно. Я не хотела рассуждать трезво. Я любила ее.
Но какие чувства испытывала она ко мне? Этот вопрос, жизненно важный, я откладывала, поскольку так было надо; но когда я наконец задумалась над ним, у меня упало сердце.
Я подошла к зеркалу. Меня оперировал один из лучших пластических хирургов в стране. Теперь, когда все мои лицевые кости окончательно срослись, я видела, какую блестящую работу он проделал. У меня осталось лишь два тонких белых шрама: один над правой бровью, а другой на левом виске.
При виде этого лица вам бы и в голову не пришло, что недавно оно было обезображено. Или все-таки пришло бы, подумала я, и одна я ничего не замечаю?
И неужели я всерьез полагаю, что проблема только в моем лице?
Я должна поговорить с ней. Другого выхода нет.
Самыми простыми кажутся поступки, которые вы не в силах совершить.
Я лежала без сна почти всю ночь, глядя на отраженный свет пожаров на потолке.
Вечером следующего дня я остановилась перед дверью Паулы. Колени у меня тряслись, в горле стоял ком. Это было страшнее «комета».
Я постучала.
Паула стояла спиной ко мне, когда я произнесла первые слова, заикаясь от ужаса.
– Мне нужно поговорить с тобой.
Она задвигала шторы на окне, за которым темнело пасмурное небо. Над крышами соседних домов скользил белый луч поискового прожектора. Ветер швырял в стекла струи дождя.
Паула на мгновение замерла, перегнувшись через стол и забрав в горсть плотную ткань. Потом резким движением задернула шторы, и комната мгновенно погрузилась в темноту, рассеивали которую лишь огонь газового камина да тонкая полоска света под дверью. Она повернулась ко мне, и я почувствовала взгляд ее глаз, хотя не видела их в полумраке.