— Черт возьми, сегодня я уже в десятый раз слышу одно и то же! Провались ты со своим князем!
Вскоре после этого я встретился со Стокласой, поздоровался с ним и, так как желчь во мне переливалась через край, немедленно резанул по живому месту.
— Сударь, — заговорил я, взывая к его чувству справедливости, — сударь, вы заметили, что Марцел совершенно подпал под власть полковника? И заметили, что этот князь Алексей — человек легкомысленный, которому решительно наплевать на то, что он сбивает с толку какого-то мальчишку?
Я говорил так потому, что сам однажды убежал из дому за кукольником, который в некоторой степени владел искусством будоражить воображение маленьких мальчиков; потому, что подметил в глазах Марцела отблеск сходной решимости; и, наконец, для того я повел этот разговор, чтобы обнаружить свое знание человеческой души, вывести князя из игры и облегчить Марцелу возвращение.
Для хозяина (каким был мой хозяин) всегда интереснее познакомиться с действиями своего подчиненного по разговору, раскрывающему заветные мечты такого полоумного, чем услышать о нем уже после того, как дурачка и след простынет, а с ним вместе и след какой-нибудь сотни крон.
Когда я кончил, управляющий вынул изо рта свою неизменную трубочку и поблагодарил меня.
Боюсь, — присовокупил он, — что дело и впрямь обстоит именно так, как вы говорите. К счастью, один только Марцел потерял голову. Остальные, как я полагаю, и слышать не могут о князе и ведут себя с ним почти невежливо.
Позвольте вам возразить, — не согласился я. — Дурного мнения о полковнике придерживается, по всей видимости, один только доктор Пустина.
Мне хотелось, чтобы Стокласа немного задумался о том, как относятся к князю наши барышни. Но управлающий был человек самовлюбленный, воображающий, что его дети никогда не споткнутся; а какой-то Марцел из конюшни не стоил и разговора.
— Так знайте же, — заявил я тогда, — барышня Китти ничуть не в лучшем положении, нежели Марцел!
Тут управляющий грубо оборвал меня, но семена моих слов все же пали на добрую почву. Стокласа поверил мне! Еще в тот же день он поговорил со своей младшей дочерью, и разговор привел его в ужас. Он навсегда отвернулся от князя.
Но я тогда еще не знал, какой поворот произошел в мыслях Стокласы и, уходя после беседы с ним, был уверен, что он считает меня дураком, а князя — честным человеком. Такая уверенность еще сильнее восстановила меня против князя Алексея.
Входя в дом, я пересчитал всех тех, кто подпал под обаяние полковника. Таких набралась целая шеренга: Марцел, Китти, Михаэла и Сюзанн, старый Котера, лесничий, Корнелия и наконец (поскольку я так уже сдружился с правдой и не могу ничего скрыть) — наконец, я сам.
За это я возненавидел его вдвойне — однако сейчас не время было негодовать, я ведь спешил задобрить князя! И надо было мне разбудить в душе соответствующие чувства. Тогда я заставил себя жалеть князя, твердя, до чего жалка жизнь приживала, пусть окруженного роскошью. Я перебивался, обучая детишек латыни, и очень хорошо знаю, какой это горький хлеб. Частенько кусок, поданный из милости, становился мне поперек горла, и я еще сейчас нет-нет да и сплюну от бешенства — конечно, за спиной хозяина. И чтобы вознаградить себя, утащу из его кладовки бутылку-другую… В таком образе действий таится мудрость людей без гордости, ибо я ведь и в самом деле не родился князем и ничто так не далеко от меня, как добродетели подобного рода.
Полковнику, обладавшему чувствительным носом, должно быть, было во сто раз труднее переносить унижения, и если он прикидывался, будто и в ус не дует, если он не обращал на них внимания и никогда не показывал, что замечает их, то для этого ему приходилось, вероятно, страшно перемогать себя. Я действительно немножко ему сочувствовал.
Но кто бы он ни был, проходимец или бедняга, — я должен был сказать ему несколько ласковых слов, ибо его интерес к голландцу был мне весьма не по нутру. Кроме того, я хотел его попросить, чтобы он оставил в покое Китти и Марцела.
Я застал князя над полковым дневником.
Я пришел посчитаться с вами, — заявил я. — Счет пойдет по пяти или шести пунктам. И прежде всего: что вы делаете с детьми?
Хорошо, — ответил князь, — перечисли, Бернард, все пункты по порядку, и я отвечу тебе в целом.
Тогда я продолжал:
— Я слыхал, как вы подбиваете Марцела на какое-то путешествие. Отдаете ли вы себе отчет, как понимает мальчик вашу болтовню? Он ведь и в самом деле способен сняться с якоря, и навяжете вы его себе на шею!
Последнее замечание, казалось, возмутило князя.
— Навяжу себе на шею?! — переспросил он. — Что ты хочешь этим сказать, Спера? Что мне придется кормить одним ртом больше? Фу, стыдись!
Тут князь вскинул голову, словно в паши трудные времена можно играючи прокормить целый полк, и излил на меня поток презрения. Я подумал про себя, что он все-таки скорее безумец, чем прохвост.
Если б я владел целой деревней, и то значил бы не больше, чем теперь, — прибавил он. — Бедный или богатый, конный или спешенный, с войсками или без них — я все равно полковник царской армии!
Ладно, ладно, — сказал я. — Вы правы, ваша милость, но когда-нибудь должно же быть высказано, что вы с отличным аппетитом кушаете из чужих тарелок и бегаете за девицами, расцветающими вовсе не про таких, как вы. Господи, да не выкручивайтесь вы без конца, не ссылайтесь на царя, когда я говорю о вас! Я могу быть полезен вам лишь в том случае, если мне будут известны все ваши намерения.
Так! — воскликнул князь. — Знай же — ничто не претит мне более, чем помощь, которую ты мне предлагаешь. Я ничем не обязан Стокласе, разве только он просто лавочник и, как лавочник, ведет счет еде, бутылкам и простыням. Однако того, что ты сказал, достаточно, чтобы я уехал.
Он позвал Ваню и велел ему укладываться в дорогу.
Здесь я должен упомянуть, что от этих слов несчастный увалень вздрогнул и пришел в ужас. Право же, мне очень хочется остановиться на этом предаете и подробно описать, как Ваня всплеснул руками и, сложив их, поднес к подбородку, как обратил он на своего господина умоляющий взор, но другая задача заставляет меня как можно быстрее миновать все, что тогда происходило, и не задерживаться на этом долее, чем того требует вразумительность повествования.
Разгорячившись, я спросил князя, какие виды он имеет на Михаэлу, что он творит с Корнелией и Сюзанн и как обстоит дело с его игрой в карты, после чего собирался свести речь на Хюлиденна. Князь же (и да послужат мои дальнейшие слова к обвинению этого насильника), не раздумывая, ответил, что не питает ко мне ни капли ненависти, но тем не менее вынужден дать мне пощечину. С этими словами он выслал Ваню вон и исполнил свое намерение.
Меня как жаром обдало. До сего дня не понимаю, как до этого дошло и спрашиваю себя о причинах такой явной несправедливости.
Я жестоко, как только мог, разбранил князя, хотя лучшие эпитеты и сравнения, бьющие не в бровь, а в глаз, пришли мне на ум только когда я опомнился от изумления.
С того момента я решил свести с ним счеты иным способом и сказал себе примерно следующее: «Как же так, Спера, за все, что ты сделал для полковника, за то, что ты принял его под защиту и только что не за ручку вел его от успеха к успеху, — за все это теперь тебе такое унижение? Отомсти! И пусть тебя не смущает даже опасение, как бы князь не выдал, что ты знаешься с Хюлиденном. Отомсти — а там хоть в тюрьму!
Это не первая пощечина в твоей жизни. Однажды твой старый хозяин, герцог Пруказский, вытянул тебя тростью, и он же влепил тебе несчетное число затрещин, — но человек тот поступал так, во-первых, в порыве чувств, а во-вторых, он имел на то естественное право, которое ты, правда, отрицал, но которого зато он придерживался, целиком его признавая.
Ты сказал сейчас, что заработал за свою жизнь предостаточно оплеух, но эта пощечина жжет тебя, и если бы ты прожил еще сто лет и удостоился звания ректора — все равно она будет тебя жечь. Эту пощечину отпустили не в приступе злобы, не при карточной игре, не с перепою — ее отпустил тебе безоружный человек, полусумасшедший, полунесчастный, то есть такой, с кем ты можешь быть почти на равной ноге, ибо и ты умеешь говорить небылицы, и ты врешь, как по-печатному. И ты способен напиваться, и бегать за девушками, и с аппетитом склоняться к тарелке».