Еще раньше, чем наступит новый год, я буду уже, вероятно, в дороге, буду искать Гиллеля и Мириам по городам и селам или куда тайна на повлечет меня.
Постепенно я подавил в себе всякое нетерпение, всякое ожидание, всякую тревогу о том, что Мириам убита, и я знал сердцем, что найду их обоих.
Во мне жила неизменная счастливая улыбка, и когда я касался чего-нибудь руками, мне казалось, что от меня исходит целебная сила. Я был целиком преисполнен удовлетворенности человека, который после долгого странствия возвращается домой и видит уже издали, как золотятся башни родного города.
Я еще раз заходил в то же маленькое кафе, чтобы пригласить Яромира к себе на Рождество. Там мне сказали, что он с тех пор не являлся больше, и я хотел уже было, огорченный, уйти, но тут зашел какой-то уличный торговец и стал предлагать разные мелкие и дешевые старинные вещицы.
Я стал перебирать в его ящике разные брелоки, маленькие крестики, булавки, и вдруг мне попало под руку сердечко из красного камня на помятой шелковой ленточке, и я с изумлением узнал в нем то самое, которое подарила мне на память Ангелина, когда была еще маленькой девочкой, у фонтана, в из замке.
И сразу встала передо мной моя юность, как будто бы я заглянул в стекла панорамы на детскую раскрашенную картинку…
Долго, долго стоял я, потрясенный, и смотрел на маленькое сердечко у меня в руке.
Я сидел у себя в мансарде и слушал, как еловые иголки потрескивали: маленькие веточки то и дело загорались от восковых свечек.
«Может быть, как раз в эту минуту старый Цвак играет где-нибудь свой кукольный сочельник», – рисовал я в воображении, – «и таинственным голосом декламирует строфы своего любимого поэта Оскара Винера:
А где сердечко из коралла, Оно на ленточке висело О ты, о сердце мне отдай!
Я верен был, его любил, Я прослужил семь долгих лет За то сердечко, что любил».
Как-то странно торжественно стало вдруг у меня на душе.
Свечи догорали. Только одна единственная свеча продолжала еще мерцать. Дым стоял в комнате.
Словно меня коснулась чья-то рука, я вдруг обернулся и:
На пороге стояло мое подобие. Мой двойник. В белом облачении. С короной на голове. Одно мгновение.
Затем огонь охватил деревянную дверь, и ворвались клубы горячего удушливого дыма.
Пожар! Горит! Горит!
Я стремительно раскрываю окно. Карабкаюсь на крышу.
Издали доносится пронзительный треск, и звон пожарного обоза.
Блестящие каски и отрывистая команда.
Затем призрачное, ритмическое пыхтение насосов, точно демоны воды готовятся к прыжку на своего смертельного врага: на огонь.
Стекла звенят, и красные языки рвутся из всех окон.
Бросают матрацы, вся улица покрыта ими, люди прыгают на них, разбиваются, их уносят.
А во мне торжествует что-то диким, ликующим экстазом, сам не знаю, почему. Волосы становятся дыбом.
Я подбегаю к дымовой трубе, чтобы спастись, потому что пламя охватывает меня.
Вокруг трубы намотан канат трубочиста.
Я развертываю его, обвязываю им кисть и ногу, как делал это когда-то во время гимнастики ребенком, и спокойно спускаюсь вдоль передней стены дома.
Передо мной окно. Я заглядываю в него.
Там все ослепительно освещено.
И вот я вижу… я вижу… все тело мое обращается в один торжествующий крик:
«Гиллель! Мириам! Гиллель!».
Хочу спрыгнуть на решетку.
Хватаюсь за прутья. Выпускаю канат из рук.
Хватаюсь за прутья. Выпускаю канат из рук.
Я падаю.
Сознание гаснет во мне.
Летя, я хватаюсь за подоконник, но соскальзываю. Не за что удержаться.
Камень гладкий.
Гладкий, как кусок сала.
XX. Заключение
«…как кусок сала!».
Это камень, который похож на кусок сала. Эти слова еще громко звучат у меня в ушах. Затем я приподнимаюсь и стараюсь сообразить, где я.
Я лежу в постели, я живу в гостинице.
И зовут меня вовсе не Пернат.
Не снилось ли мне все это?
Ну! Такие вещи не снятся.
Смотрю на часы: я еще не спал и часу. Половина третьего.
Вот висит чужая шляпа, которую я сегодня по ошибке обменял в соборе на Градчине, когда слушал обедню, сидя на скамье.
Нет ли на ней имени?
Я снимаю ее и читаю: золотыми буквами по белой шелковой подкладке чужое и так странно знакомое имя:
АТАНАСИУС ПЕРНАТ.
Это не дает мне покоя, я наскоро одеваюсь и сбегаю с лестницы.
– Швейцар! Откройте! Я еще часок погуляю.
– Куда изволите?
– В еврейский город. На Петушью улицу. Есть такая улица?
– Есть, есть, – швейцар хитро улыбается, – но в еврейском городе, имейте в виду, вы ничего не найдете. Все перестроено заново.
– Ничего. Где Петушья улица?
Швейцар толстым пальцем тычет в карту: – Вот тут.
– Кабачок Лойзичек?
– Тут.
– Дайте мне большой лист бумаги.
– Извольте.
Я заворачиваю шляпу Перната. Странно: она почти новая, на ней ни пятнышка, а такая ломкая, как будто ей много лет.
По дороге думаю:
«Все, что пережил этот Атанасиус Пернат, я сопережил с ним во сне, в одну ночь видел, слышал, чувствовал с ним, как будто бы я был им. Почему же я не знаю, что он увидел за решеткой окна в тот миг, когда веревка оборвалась и он закричал: „Гиллель, Гиллель!“?
«В этот миг он отделился от меня», – соображаю я.
«Этого Атанасиуса Перната, – решаю я, – я должен найти во что бы то ни стало, хотя бы мне пришлось рыскать три дня и три ночи».
Так это Петушья улица?
Совсем не такой я видел ее во сне!
Все новые дома.
Спустя минуту я сижу в кафе Лойзичек. Довольно чистое помещение, без претензий.
В глубине – эстрада с деревянными перилами, несколько напоминающая старый «Лойзичек», когда-то мне приснившийся.
– Чего изволите? – спрашивает кельнерша, шустрая девушка в тщательно застегнутом фраке из розового бархата.
– Коньяку, барышня. – Спасибо.
– Гм. Барышня!
– Что угодно?
– Кому принадлежит кафе?
– Господину коммерции советнику Лойзичеку. Весь дом принадлежит ему. Очень, очень богатый господин.
«Ага, тот парень со связкой свиных зубов на цепочке от часов!» – вспоминаю я.
У меня блестящая мысль, которая поможет мне ориентироваться.
– Барышня!
– Что угодно?
– Когда обрушился каменный мост?
– Тридцать три года тому назад.
– Гм. Тридцать три года! – я соображал: резчику камей должно быть теперь почти девяносто.
– Барышня!
– Что угодно?
– Нет ли здесь, среди посетителей, кого-нибудь, кто мог бы помнить, какой вид имел тогда еврейский город? Я писатель, и меня это очень интересует.
Кельнерша раздумывает.
– Из посетителей? нет… Постойте: биллиардный маркер, вон тот, что играет там со студентом в карамболь – видите? Вон тот, с крючковатым носом, старик – он здесь всегда жил и все вам расскажет. Позвать его, когда он кончит?
Я смотрю туда, куда указывает кельнерша.
Длинный, седой старик стоит, прислонившись к зеркалу, и натирает мелом свой кий. Потертое, но исключительно благородное лицо. Кого он мне напоминает?
– Барышня, как зовут маркера?
Кельнерша стоит, опершись локтем о стол, лижет языком карандаш, бесконечное множество раз торопливо пишет свое имя на мраморной доске и каждый раз быстро стирает его мокрым пальцем. Одновременно она бросает мне более или менее пылкие, страстные взгляды, – как случится. При этом она, разумеется, приподымает брови, потому что это придает таинственность взгляду.
Барышня, как зовут маркера? – повторяю я свой вопрос. Я вижу по ней, что она охотнее услышала бы вопрос другого рода: почему на вас не один только фрак? или что-нибудь подобное, но я не спрашиваю этого, голова моя слишком полна моих мечтаний.
– Как там его зовут, – говорит она с надутым лицом. – Ферри его зовут. Ферри Атенштедт.