Молча и неподвижно.
Так смотрели мы друг другу в глаза – один жуткое отражение другого. Видит ли он, как лунный свет лениво и медлительно ползет по полу и, точно стрелка невидимых в беспредельности часов, взбирается по стене и становится все бледнее и бледнее. .
Я крепко пригвоздил его своим взглядом, и ему не удавалось расплыться в утренних сумерках, несших ему через окно свою помощь.
Я держал его крепко.
Шаг за шагом отстаивал я мою жизнь, жизнь, которая уже принадлежала не мне.
И когда он, делаясь все меньше и меньше в свете утренней зари, снова влез в свою карту, я встал, подошел к нему и сунул его в карман – пагада.
Улица все еще безлюдна и пустынна.
Я перерыл угол комнаты, облитой мутным утренним светом: горшок, заржавленная сковородка, истлевшие лохмотья, горлышко от бутылки. Мертвые предметы и все же так странно знакомые.
И стены – на них вырисовывались трещины и выбоины, – где только я все это видел?
Я взял в руку колоду карт – мне померещилось: не я ли сам разрисовывал их когда-то? Ребенком? Давно, давно?
Это была очень старая колода с еврейскими знаками… Номер двенадцатый должен изображать «повешенного»; – пробежало во мне что-то вроде воспоминания. – Головой вниз?.. Руки заложены за спину?.. Я стал перелистывать: вот! Он был здесь.
Затем снова полусон-полуявь, передо мной встала картина: почерневшее школьное здание, сгорбленное, покосившееся, угрюмое, дьявольский вертеп с высоко поднятым левым крылом и с правым, вросшим в соседний дом… Нас несколько подростков – где-то всеми покинутый погреб…
Затем я посмотрел на себя и снова сбился с толку: старомодный костюм показался мне совсем чужим…
Шум проезжавшей телеги испугал меня. Я посмотрел вниз – ни души. Только большая собака стояла на углу неподвижно.
Но вот! Наконец! Голоса! Человеческие голоса!
Две старухи медленно шли по улице. Я, сколько можно было, высунул голову через решетку и окликнул их.
С разинутыми ртами посмотрели они вверх и начали совещаться. Но, увидев меня, они с пронзительным криком бросились 6ежать.
«Они приняли меня за Голема», – сообразил я.
Я ожидал, что сбегутся люди, с которыми я мог бы объясниться. Но прошел добрый час, и только с разных сторон осторожно посматривали на меня бледные лица и тотчас же исчезали в смертельном ужасе.
Ждать, пока через несколько часов, а может быть и завтра, придут полицейские – ставленники государства (как обычно называл их Цвак)?
Нет, лучше уж попробую проследить подальше, куда ведут подземные ходы.
Может быть, теперь, при дневном свете, сквозь трещины в камнях пробивается вниз хоть сколько-нибудь света?
Я стал спускаться по лестнице, шел той дорогой, которой пришел вчера – по грудам сломанных кирпичей, сквозь заваленные погреба – набрел на обломки лестницы, и вдруг очутился в сенях… почерневшего школьного здания, только что виденного мною во сне.
Тут налетел на меня поток воспоминаний, скамейки, сверху до низу закапанные чернилами, тетради, унылый напев, мальчик, выпускавший майских жуков в класс, учебники с раздавленными между страниц бутербродами, запах апельсиновых корок. Теперь я был уверен: когда-то, мальчиком, я был здесь. Но я не терял времени на размышления и поспешил домой…
Первым человеком, которого я встретил на улице, был высокий, старый еврей с седыми пейсами. Едва он заметил меня, он закрыл лицо руками и стал, выкрикивая, читать слова еврейской молитвы.
По-видимому, на его крик выбежало из своих жилищ много народу, потому что позади меня поднялся невообразимый гул. Я обернулся и увидел огромное, шумное скопление смертельно бледных, искаженных ужасом лиц.
Я с изумлением перевел глаза на себя и понял: на мне все еще был, поверх моей одежды, странный средневековый костюм, и люди думали, что перед ними «Голем».
Быстро забежал я за угол в ворота и сорвал с себя истлевшие лохмотья.
Но тотчас же толпа, с поднятыми палками, с криком пронеслась мимо меня.
X. Свет
Несколько раз в течение дня я стучался к Гиллелю, – я не находил себе покоя: я должен был поговорить с ним и спросить, что означали все эти необыкновенные события, – но его все не было дома.
Его дочь сейчас же даст мне знать, как только он вернется из еврейской ратуши.
Странная девушка, между прочим, эта Мириам!
Тип, какого я еще никогда не встречал.
Красота такая особенная, что с первого взгляда ее нельзя уловить; красота, от которой немеешь, когда взглянешь на нее, она пробуждает необъяснимое чувство легкой робости.
По закону пропорций, затерявшемуся в глубине веков, было создано это лицо, соображал я, воссоздавая его перед собой с закрытыми глазами.
И я думал о том, какой бы камень мне выбрать, чтобы вырезать на нем камею и при этом сохранить художественность выражения, но затруднения возникали в простых внешних деталях, в черно-синем отблеске волос и глаз, не сравнимых ни с чем… Как же тут врезать в камею неземную тонкость лица, весь его духовный облик, не впадая в тупоумное стремление к сходству согласно требованиям теоретического канона.
Только мозаикой можно добиться этого, ясно понял я – но какой избрать материал? Целую жизнь пришлось бы искать подходящего…
Куда же девался Гиллель?
Я тосковал по нему, как по старому любимому другу.
Поразительно, как сроднился я с ним в несколько дней. А ведь, собственно говоря, я только раз в жизни с ним говорил.
Да, вот в чем дело: необходимо получше припрятать письма, ее письма, чтобы быть спокойнее, если бы мне опять пришлось надолго отлучиться из дому.
Я вынул их из ящика: в шкатулке будет вернее.
Из кучи писем выпала фотография. Я не хотел смотреть, но было уже поздно.
В бархате на обнаженных плечах – такая, какой я видел ее в первый раз, когда она вбежала ко мне в комнату из ателье Савиоли, взглянула она мне в глаза.
Безумная боль сверлила меня. Я прочел, не понимая слов, надпись на карточке и имя:
«Твоя Ангелина».
Ангелина!!!
Как только я произнес это имя, завеса, отделявшая от меня годы юности, разорвалась сверху донизу.
Мне казалось, что я не вынесу скорби. Я ломал себе пальцы, стонал, кусал себе руки, только бы снова исчезнуть. – Господи, только бы жить в летаргическом сне, как до сих пор! – умолял я.
Боль переполняла меня, разливалась по мне. Я ощущал ее во рту, странной сладостью, как кровь… Ангелина!!..
Имя это кружилось в крови и переходило в какую-то невыносимо призрачную ласку.
Невероятного усилия стоило мне прийти в себя и заставить себя, скрежеща зубами, смотреть на портрет, пока я его не одолел.
Пока не одолел!
Как сегодня ночью игральную карту.
Наконец: шаги! Мужские шаги.
Он пришел!
Я в восторге бросился к двери и распахнул ее.
Перед ней стоял Шемайя Гиллель, а за ним – я упрекнул себя в том, что был этим раздосадован, – с розовыми щечками и с круглыми детскими глазами, стоял старый Цвак.
– Я с радостью вижу, что вы вполне здоровы, майстер Пернат, – начал Гиллель.
Холодное «Вы»?
Мороз. Пронизывающий, мертвящий мороз водворился вдруг в комнате.
Оглушенный, я только наполовину слышал слова, которыми, задыхаясь от возбуждения, Цвак засыпал меня.
– Вы знаете, что Голем появился снова? Только что мне рассказывали о нем, вы еще не знаете, Пернат? Весь еврейский квартал взбудоражен. Фрисландер сам видел его, Голема. И, как всегда, это опять началось с убийства. – (Я насторожился – «убийства»?).
Цвак теребил меня: – Вы ничего не знаете об этом, Пернат? На всех улицах расклеено воззвание полиции: толстый Цоттман, масон, ну, словом, я говорю про директора страхового общества, убит… Лойза… тут в доме уже арестован. Рыжая Розина бесследно пропала… Голем… Голем… тут волосы встанут дыбом.
Я ничего не ответил и смотрел в глаза Гиллелю: почему он так пристально глядел на меня?