Затем он обшарил мои карманы, вынул все, что нащупал там, и спросил, нет ли на мне клопов.
Когда я ответил отрицательно, он снял у меня с пальцев кольца и сказал, что все готово и что я могу одеться.
Меня повели на несколько этажей выше по лестницам и коридорам, где в нишах стояли – то тут, то там – большие, серые, запертые сундуки.
Вдоль стены шли непрерывной вереницей железные двери с засовами и маленькими решетчатыми вырезами, с газовым огоньком над каждым из них.
Огромный, солдатской наружности надзиратель – первое честное лицо за все эти часы – открыл одну из дверей, втолкнул меня в темное, похожее на шкаф, зловонное помещение и запер за мной дверь.
Я стоял в совершенной темноте и ощупывал стены.
Наткнулся коленом на жестяной чан.
Наконец, я нашел – было так узко, что я едва мог повернуться – дверную ручку. Я в одиночной камере.
У стен находились парные нары с соломенными мешками.
Проход между ними был не шире одного шага.
Оконная решетка в квадратный метр, высоко вверху на косой стене, пропускала неясный свет ночного неба.
Невозможная жара, удушливый запах старого платья висели в воздухе.
Когда мои глаза освоились с темнотой, я увидел на трех нарах – четвертая была свободна – людей в серых арестантских халатах; они сидели, уставив локти в колени и закрыв лица руками.
Никто не сказал ни слова.
Я сел на свободную постель и стал ожидать. Ждал. Ждал.
Прошел час.
Два, три часа!
При звуке шагов снаружи я вздрагивал.
Вот, вот идут за мой, отвести меня к следователю.
Но каждый раз это оказывалось обманом. Шаги замирали в коридоре.
Я сорвал с себя воротник… казалось, я задыхаюсь.
Я слышал, как арестанты, кряхтя, один за другим укладывались спать.
– Нельзя ли открыть здесь окно? – бросил я в отчаянии вопрос в темноту. При этом я испугался моего собственного голоса.
– Нельзя, – раздался угрюмый ответ с одного из мешков.
Я все же стал шарить рукою вдоль стены: на высоте груди торчала доска… две кружки… корки хлеба.
Я с трудом вскарабкался на доску, ухватился за прутья решетки и прижался лицом к оконным щелям, чтоб вдохнуть хоть немного воздуха.
Так я стоял, пока у меня не задрожали колени. Однообразный черно-серый ночной туман расстилался перед глазами.
Холодные прутья решетки запотели.
Очевидно скоро полночь.
Я услышал позади храпение. Только один из арестантов не мог заснуть, по-видимому: он метался на соломе и время от времени тихо стонал.
Придет ли наконец утро?! Вот. Бьют часы.
Я считал дрожащими губами.
– Раз, два, три! – Слава Богу, еще несколько часов, и начнет светать. Часы продолжали бить.
– Четыре? Пять? Пот выступил у меня на лбу. – Шесть… семь!!! – Было только одиннадцать часов.
Только час прошел с тех пор, как я слышал бой городских часов в последний раз.
Постепенно мои мысли стали проясняться.
Вассертрум подсунул мне часы исчезнувшего Цоттмана, чтобы навести на меня подозрение в убийстве. Значит, очевидно, он сам убийца; в противном случае, откуда бы у него были эти часы? Если бы он нашел где-нибудь труп и только ограбил его, он бы, без сомнения, потребовал тысячу гульденов награды, объявленной за за открытие пропавшего без вести. Этого не могло быть: объявления еще до сих пор висят на всех углах, я ясно видел их по дороге в тюрьму…
Старьевщик донес на меня – это было очевидно.
Ясно было одно: в том, что касалось Ангелины, он был заодно с советником полиции. Иначе, к чему был допрос о Савиоли.
С другой стороны, из этого вытекало, что Вассертрум еще не имел в руках писем Ангелины.
Я задумался…
Сразу вдруг все стало для меня так ужасающе ясно, как будто все произошло при мне.
Да, только так могло быть: Вассертрум, обыскивая мою комнату вместе с полицейскими, тихонько присвоил себе мою железную шкатулку, подозревая в ней доказательства… но он не мог ее тотчас же открыть, потому что ключ был при мне, и… может быть, как раз в эту минуту он взламывает ее в своей берлоге.
В безумном отчаянии рвал я железную решетку, видел Вассертрума перед собой, видел, как он роется в письмах Ангелины…
Ах, если бы я мог заблаговременно известить Харусека, чтоб он, по крайней мере, мог предупредить Савиоли.
На мгновение я предался надежде, что известие о моем аресте облетит еврейский квартал, и я уповал на Харусека, как на ангела-спасителя. Старьевщик не спасется от его чертовской хитрости. Харусек уже сказал однажды: «Я его схвачу за горло как раз в тот момент, когда он захочет убить доктора Савиоли».
Но в следующую минуту я снова отбросил все это, меня охватил дикий ужас: что, если Харусек придет слишком поздно.
Тогда Ангелина пропала…
Я до крови кусал себе губы, сердце разрывалось у меня от отчаяния, что я тогда же немедленно не сжег писем… я давал себе клятву уничтожить Вассертрума, как только окажусь на свободе.
Умереть от собственной руки или на виселице – какая разница?
В том, что следователь поверит мне, когда я ему правдиво расскажу всю историю с часами, расскажу ему об угрозах Вассертрума – в этом я не сомневался.
Без сомнения, завтра я уже буду на свободе, по меньшей мере, заставлю арестовать по подозрению в убийстве и Вассертрума.
Я считал часы, молился, чтобы они скорее прошли, смотрел в черную мглу.
После невыразимо долгих часов стало, наконец, светать; сначала мутным пятном, потом все яснее и яснее стало выделяться из тумана медное огромное лицо: циферблат старинных башенных часов. Но стрелок на нем не было – новая мука.
Вскоре пробило пять.
Я слышал, как проснулись арестанты и, зевая, стали беседовать по-чешски.
Один голос показался мне знакомым, я обернулся, спустился с доски и увидел против себя рябого Лойзу на нарах. Он сидел и удивленно смотрел на меня.
Остальные арестанты были парни с нахальными лицами; они оглязывали меня пренебрежительно.
«Контрабандист? Что?» – спросил один другого вполголоса, толкнув его локтем.
Тот презрительно пробормотал что-то, порылся в своем мешке, вытащил оттуда кусок черной бумаги и положил на пол.
Затем он полил его водой из кувшина, стал на колени и, смотрясь в него, как в зеркало, стал причесываться пальцами.
Затем он с заботливой осторожностью высушил бумагу и снова спрятал ее в мешок.
– Пан Пернат, пан Пернат! – непрерывно шептал Лойза, вытаращив на меня глаза, как будто пред ним было привидение.
– Товарищи знают друг друга, как погляжу, – с удивлением сказал, заметив это, непричесанный на невозможном говоре чешского венца, причем он отвесил мне иронический полупоклон. – Разрешите представиться: меня зовут Воссатка, Черный Воссатка… Поджог… – с гордостью прибавил он, одной октавой ниже.
Причесавшийся сплюнул, одну минуту презрительно посмотрел на меня, ткнул себя пальцем в грудь и сказал кратко:
– Грабеж…
Я молчал.
– Ну, а вы-то по какому делу сюда попали, господин граф? – спросил венец после паузы.
Я на секунду задумался, затем спокойно сказал:
– Убийство.
Они были поражены, презрительная улыбка на их лицах сменилась выражением беспредельного уважения; они воскликнули единодушно:
– Важно! Важно!
Увидав, что я не обращаю на них никакого внимания, они отодвинулись в угол и начали беседовать шепотом.
Только один раз причесанный подошел ко мне, без слов пощупал мускулы на моей руке и, покачивая головой, вернулся к приятелю.
– Вы здесь по подозрению в убийстве Цоттмана? – осторожно спросил я Лойзу.
Он кивнул головой:
– Да, уже давно.
Снова потекли часы.
Я закрыл глаза и притворился спящим.
– Господин Пернат! Господин Пернат! – услышал я вдруг шепот Лойзы.
– А.? – Я сделал вид, что проснулся.
– Господин Пернат, пожалуйста, простите меня… скажите… скажите, вы не знаете, что с Розиной?.. Она дома? – лепетал несчастный мальчик. Мне было бесконечно больно видеть, как он впился горящими глазами в мои губы и судорожно сжимал руки от волнения.