– Бумажненькая.
– Не плети ты мне про Бумажненькую, ты мне по делу говори, чего ты тут наколдовал?!
– Да ведь это каждую секунду взорваться может! – прошипел старший допрашиватель.
– Это не взорвется, – громко сказал иерей Иван Скудоумов.
Старший допрашиватель призакрыл глаза. После первой секунды призакрытия взрыва не последовало, как и после второй. Он открыл глаза, глянул на допрашиваемого и окончательно понял, что не взорвется. И еще понял, нет, почувствовал, что сейчас он узнает выбоины от своих пуль около Всевидящего Ока.
– Ну тогда нам придется взорвать его самим, – уже спокойно сказал старший допрашиватель. И нечто вроде ухмылки показалось на краешках губ. – Прикасаться не то что к снарядам, к стенам нельзя. Да здесь и говорить громко нельзя. Ахнет вот сейчас – на Луну улетим. Точнее не мы, а ошметки наши. Вместе со всем поселком. А поселок прямо сейчас эвакуировать. И ни на какую мою папочку ты не кивай. Со-дей-ствие ему!.. Содействие, чтобы люди целы остались.
– Ишь, как особый отдел людей полюбил.
– Мышь пробежит сейчас вот по этому, вот торчит, 122-х миллиметровому, и все!
– И как же ты будешь взрывать?
– Дерну за веревочку, чтобы вон тот кирпич вон на тот снаряд упал и все.
– Да зачем же дергать-то, веревочку опять же тянуть. Какой, говоришь, снаряд-то? А вот потяжельше камешек, – не успели оба допрашивателя сообразить, как поднял допрашиваемый из под ноги камень размером с кулак кулаковедерного бросателя и бросил в тот самый снаряд.
Звякнуло, отскочило. Тишина. Тут младший допрашиватель очнулся от оцепенения. Нет, не было страха у него перед тем, что могло сейчас произойти, когда б ошметки его на Луну полетели. Нечто другое вцепилось в сознание – непонятка. Мало было непоняток на его коротком жизненном пути. Все они или рассасывались сами по себе, или он сам уничтожал их быстренько своим особо-особистким волевым усилием. Даже вкраплинки растерянности не должно быть на жизненном пути человека. Удел человека растерянного по жизни – никчемность, маята, пустота и зуботычины, которые быстро оборвут эту жизнь. В этом младший допрашиватель нисколько не сомневался.
– ...А первые снаряды мы с художником одним выносили. Тут он прятался от вашей конторы, арестовать его должны были. Не вскидывайся, начальник, не достать его теперь – десятый крест на погосте после бать-Кузиного креста – его крест...
Гляжу, сидит, храм рисует, ну и все, что рядом, а рядом – крапива в два роста, а из храма – березы в руку толщиной, купола без крестов галками облеплены. И именно это ему больше всего и нравилось. “Люблю, – говорит, – запечатлевать запустение”. И вообще, он млел от запустения, от развалин, от заросшести.
А я и говорю ему: так в Евангелии перед словом “запустение” стоит слово “мерзость”, а вместе – “мерзость запустения”. Эх, сколько спорили с ним... интеллигент...
“Люблю, – говорит, – угасание. Эстетика смерти, когда в ней лирика с...” этой... “патетикой выше эстетики пошлой жизни”. Это ж выговорить надо, не то что запомнить. Это значит, когда крапива купол подпирает, береза кладку продирает, это значит, эстетика... Ну я снаряд ему в руки сунул, выноси, говорю, вот о ступеньку споткнешься, будет тебе эстетика. Побелел, замычал. “Не хочу, – говорит. – Романтичней медленный уход из мира, а тут – сразу на куски, никакой эстетики нет, оказывается, когда штаны на дереве, а задница на облаке”. Посмеялись и первые два снаряда вынесли.
– Слушай, – резко перебил его старший допрашиватель, ты заканчивай со своими байками! Тут вот понимаешь...
– Да нечего тут понимать. Не взорвется. Упросили мы всем приходом нашу Смоленскую, чтоб распростерла покров Свой, окутала б им чушки эти, отняла бы у них силу смертоносную. А Она и говорит нам...
– Во сне?
– Наяву! Голосом душу пронзающим: “Дам Я вам покров, который просите, только крепость его от вас зависеть будет, от молитвы вашей, постоянной, неусыпающей, истовой. Ослабнет молитва ваша и покров ослабнет, и взрыв будет сильней, чем заложено в этих чушках смерть несущей силой. Так молитесь, как молились Мне Русские люди, когда Я Наполеона в 1812 году прогнала, вот и займитесь, наконец, делом. Одним. Единственным. Тем делом, что Сын Мой от вас требует. Молитвой ко Мне”.
– А ты поэт, отец Иван. Точно про тебя мой напарник сказал – ты первый будешь в очереди, когда директива сменится.
– А ты не стращай, особист, и... спичку свою пригаси, курить здесь нельзя, закуришь – точно взорвемся, хоть и молимся мы.
Старший особист пригасил спичку, вынул изо рта беломорину.
– Значит, говоришь, молитва ваша важней всего в жизни?
– Так и есть.
– И все, что ты мне сейчас наплел, это Она тебе Сама сказала?
– Ага. Гляжу на Бумажненькую и слышу Ее слова. А она, Бумажненькая, Смоленская ведь, воительница! Не шутит Она... И ты услышать можешь. Только уши свои особые напряги.
И тут вдруг младший допрашиватель встал между напарником своим и допрашиваемым. Не существовало сейчас для него никого в мире, кроме этого допрашиваемого. Вторая непонятка возникла: увидел он, что нет в этом допрашиваемом лукавства. И это было хлеще неразорвавшихся снарядов.
Младший допрошатель подошел к стене и выдернул из нее головку снаряда. Даже иерей Скудоумов ойкнул. Младший допрошатель держал в руке страшный смертоносный груз и в упор рассматривал его. Родной 122-х миллиметровый подарочек родного отечественного гвардейского артиллерийского залпа.
Никто не испытывал на себе такого его взгляда. Впервые в жизни смотрел так молодой особист. Любой подследственный от такого его взгляда должен был бы тут же неминуемо умереть, а снаряд – неминуемо взорваться. Чуял, видел молодой особист могучую силу, клокотавшую внутри подарочка, готовую и жаждущую в мгновенье разметать все кругом на куски. Но теперь он видел и чувствовал и другую силу, намертво прихлопнувшую гвардейскую могучесть. Этой силе не мог противостоять никто и ничто.
Непонятное становилось правдой – простой, ясной, чистой, насквозь видимой, как капля родниковой воды. Вот она, эта сила, смотри и выбирай. Она никому и никогда не причинит зла, но за каждое свое пакостное деяние надо будет держать ответ перед ней.
Младший обратил взгляд на иерея Ивана. Священник ответил уверенно:
– Они все под Покровом Пресвятой Богородицы.
Эпилог
Того, кто “помоложе”, – Владимиром его звали, – образумила “Бумажненькая” и снаряды эти. А старший, упористый, он – не-е-ет. Уж и война кончилась, а все неймется ему. “Жизнь положу, – орал, – но закрою ваш храм”. После войны он в большие чины вышел. Даже было дело: дрались они с тем образумленным, Владимиром, прямо на площади у храма. Тогда и арестовали Владимира.
А снаряды вытаскивали потом сельчане. Тяж-желые... На подводу снаряд – плюх, а там уже их штук 15, а сердчишко – ух!.. А ну как рванет сейчас... А затем и страх прошел, будто простые железки таскали. Их в особое захоронение возили. Туда потом даже ученые наезжали, все выучевывали, почему у них взрывная сила пропала... А один снаряд так и остался, так и не смогли его выдрать. И батюшка благословил его не трогать.
А старший закрывал потом храм... Когда уж совсем старым стал.
– Итак, общее собрание трудящихся села Ивановское объявляю открытым. Чем быстрее решим вопрос, тем быстрее закроем и разойдемся. Собственно вопрос уже решен...
– А где батюшка? – раздались голоса.
– Отец Иоанн в данный момент находится в секретариате епархии. Будет позже.
– Подстроили, – сказал один дед.
– Слушай, – грозно обратился к деду хозяин собрания, – да ты вообще в этом храме не бываешь, тебе-то что?
– Ну, и ты не бываешь. Однако ж неравнодушен ты к нему. И я неравнодушен, только в другую сторону.
– Так мы ж не взрываем его...
– Да его не взорвешь, пытались.
– Вот мы и не взрываем, мы закрываем, – зловеще ухмыльнулся бывший грозный особист, – ну тебе не все ли равно, мимо какого храма ходить, мимо действующего или бездействующего, внутрь все равно не заходишь? – бывший особист почти смеялся. – Хватит лирики. Итак, общеподводящее слово имеет товарищ Подлесный, инвалид войны.