Еще сильнее и чаще зачихал мой мотор. Машину стало швырять из стороны в сторону. Вот что уже тут необходимо летчику, так это хладнокровие, чтобы удержать машину и верить в ее полет. Запахло гарью. Значит, все же горю, понял я.
Опытный, очень опытный попался мне в этот раз немец. Все он знал.
Дело в том, что мотор нашего трудяги войны ничем не был защищен сверху. Снизу была основательная защита, почти танковая, – бронированный лист. Мы ведь во время штурмовок ходили буквально по головам немцев. Внизу все рвалось. Летели осколки. По нас стреляли из всего, из чего только можно было стрелять. Бывало, такие удары были, что машину на несколько метров подбрасывало вверх или швыряло в сторону и требовались усилия и сосредоточенность, чтобы выровнять ее в нормальный горизонтальный полет и не рухнуть или не наскочить на кого-нибудь из своих товарищей. И такие случаи были. Вот почему снизу корпус машины, особенно мотор, был надежно закрыт. Хотя от зенитного снаряда при точном попадании не могла спасти никакая броня. А вот сверху мотор прикрывала лишь тонкая фанера.
Иногда теперь неглубокие историки и недобросовестные политики с пренебрежением говорят о том, что советские летчики во время Великой Отечественной войны летали, мол, на фанере. Как бывший летчик 208-го штурмового авиационного ордена Суворова полка 227-й авиадивизии 8-й воздушной армии, как пилот Ил-2, сделавший 171 боевой вылет, свидетельствую: наш штурмовик был прекрасной машиной, созданной для войны, для уничтожения и подавления противника. Удивительное дело: вначале Ил-2 был цельнометаллическим, но горел сильнее и чаще, чем после, когда его стали обшивать фанерой. Может, потому, что летать научились лучше, точнее стрелять. Но факт остается фактом.
И вот я горю. Уже начало вырываться из мотора пламя. Надо было попытаться сбить его. Как это делать, я знал лишь теоретически. Гореть еще не приходилось. Что-то запомнил из рассказов тех, кто уже горел в воздухе.
И тут в наушниках я услышал голос сержанта. Живой! Но мычит что-то бессвязное. Видимо, тоже почувствовал дым. А мне не легче от этого: теперь и его судьба в моих руках. Так-то я думал: Андрей уже убит, а я ранен, хрен с ним, пусть добивает в воздухе… Ко всему уже был готов.
Тяну. Тяну домой. Только бы перевалить через линию фронта. А там, на своей земле, каждая полянка – родная. Плюхнусь на ближайшую. Только бы на свою землю. Хотя бы до позиций пехоты. А уж они-то не выдадут…
Тут я немного приуныл. Немца из виду потерял. Не до него было. Машина вся дрожит, колотится. Такое впечатление, что в любую минуту может сорваться в штопор. Немец возник неожиданно и оттуда, откуда я его не ждал. Мои глаза заливало кровью. Кабина наполнялась дымом. Видимость… Какая к черту видимость?.. «Мессершмитт» пронесся рядом. Качнуло самолет. Выстрелов не последовало. Почему он не открыл огонь? Я проводил взглядом его удаляющийся корпус. С удивлением увидел, как немец сделал бочку и взмыл вверх. И я понял, что это было: он ликовал, праздновал победу, демонстрировал свое превосходство.
Плохо, но Ил еще слушался руля. Я бросил его в пике, потом выровнял, задрал немного вверх, снова бросил в пике. И удивительное дело, маневр удался – пожар в моторе прекратился. Изменяющимся потоком воздуха пламя придавило. Хотя дым еще наползал и машину трясло от сильной вибрации.
Внизу промелькнули зигзаги траншей. Немецкие, понял я. Где же наши? Вот и наши. Внизу ослепительной белизной сияет снег. Только кратеры воронок, обрамленные копотью, чернели по всему полю. Кое-где воронки еще дымились. Значит, понял я, и там идет работа. И там дрожит чья-то судьба.
Пошел лес. Лес, лес, лес… Садиться некуда. Садиться на лес – все равно что нырнуть в прорубь. Вынырнуть конечно же шанс есть.
Попытался связаться по рации с эскадрильей, чтобы передать свои координаты. Потому что садиться или падать придется здесь. Вот-вот это произойдет, может, в следующую минуту.
Немец не уходил. Вот сволочь. И не боялся, что находится уже не на своей территории. Для настоящего воздушного аса все небо – его.
Я протер глаза и увидел: «Мессершмитт» сделал разворот, выбрал точный угол для атаки. И тут внизу показалось, сверкнуло белым, поле. Я начал прикидывать: сколько до него? Минута полета. Полторы? Даст ли мне эти полторы минуты немец? Ведь и он, видимо, тоже видел эту площадку и понимал, что мне до базы уже не дотянуть.
Не долетел я до того поля. Самолет начал падать. Я чувствовал, как машина перестает слушаться руля. Она, всегда такая послушная, как будто выскальзывала из-под моих рук… И я решил помочь ей в последнее мгновение и бросил ее вниз, потому что «Мессершмитт» приближался и надо было уходить и от этой его атаки одновременно. Ниже, ниже, вот она, земля, до которой я так мечтал дотянуть. Шасси не раскрывались. Видимо, заклинило. В первые мгновения самолет мягко, как во сне, скользнул по глубокому рыхлому снегу. Но овраг, который все же удалось миновать, кончился, и машина ударилась в обрыв. Хруст, скрежет. Взрыва не последовало. Во время удара меня выбросило из кабины вместе с отстегнутым парашютом и остатками бронестекла.
Я открыл глаза. Никакой боли. И первое, что увидел, были снежинки, которые таяли на моих окровавленных руках. Не знаю, сколько времени я пролежал на снегу. Ни холода не чувствовал, ни опасности. Хорошо. Тихо. Спокойно. И в эти мгновения вся моя довоенная жизнь пронеслась передо мной: речка, деревня Слободка, дедушка Егор, идущий по стежке от церкви на горе… Вот он берет меня на руки и сажает на новый широкий подоконник…
И тут я очнулся. В небе делал свой очередной боевой разворот немецкий истребитель. Кого он собирается атаковать? – мелькнуло у меня в голове. И сразу понял: добить нас, летчиков. И тут же снег вокруг меня будто вскипел от пуль. Это меня привело в чувство. Я вскочил. Болело плечо. Видимо, ударился, когда вылетал из кабины. Жгло лицо. Кожа на лбу, на щеках и скулах была вся посечена осколками плекса.
Самолет лежал под обрывом. Мотор все еще дымился. Покричал стрелка Матвеева. Тот махнул в ответ рукой. Жив. Но выбраться из кабины самостоятельно не может. Я обрадовался и кинулся к нему. Тащу его из кабины, а спиной чувствую, что немец снова заходит в атаку. Меня всего трясет, я еще не пришел в себя после удара. Сил нет. Кое-как выволок я своего стрелка на снег. Только мы успели сунуться под моторную часть, как по нашей машине застучали пули.
Но и под мотором лежать опасно – дымится. Может и загореться, и взорваться. Но под плоскостями прятаться от пулеметов истребителя еще опаснее. Плоскости от пули не защита. Сколько ж ты, думаю, сволочь такая, летать еще будешь? Ведь должны же у тебя когда-то или патроны кончиться, или горючее! И точно. Сделал еще один разворот, прошил нашу машину последней очередью и улетел. Качнул на прощание крыльями и пропал за верхушками деревьев.
Кто из нас тогда, в той схватке, победил, это еще вопрос.
Я вытащил Матвеева из оврага. Осмотрелся. Передовая совсем рядом. Слышна стрельба. И то снаряд пролетит, то пуля. Неподалеку, вижу, хорошо укатанная проселочная дорога. Немного погодя на ней появился какой-то возок. Конь запряжен в сани. Возница увидел меня, увидел револьвер в моей руке и стал нахлестывать коня. Я испугал его своим видом. Одет я был действительно подозрительно, и в глазах любого пехотинца, да еще в таких обстоятельствах, мог легко сойти за врага. Унты, меховая куртка, летный кожаный шлем – и никаких знаков различия. Вдобавок ко всему – пистолет в руке.
Стрелок мой стонал. Дело, вижу, плохо. Я вознице: «Ах ты, сукин сын! Так-то твою растак да разэтак!» Смотрю, остановился. Вожжи натянул, встал в санях, смотрит в нашу сторону и тоже матерится. Так мы с ним некоторое время и разговаривали. Будто паролями обменивались. Револьвер я не убирал. Первый раз за год войны я его из кобуры вытащил. Смотрю, поворачивает лошадь, едет к нам. И говорит с облегчением: «Я думал – немцы. А теперь вижу – свои». Смотрю, а солдат даже вспотел от страха. Шапку снял, а голова его вся дымится от пара. Как мотор нашего штурмовика. Я ему: так, мол, и так, видишь, стрелок мой умирает, срочная медицинская помощь ему нужна. Ждите, говорит, когда назад буду ехать. Слышите, мол, стрельбу? Это батарея наша стреляет. Но скоро хлопцам стрелять нечем будет, я, говорит, снаряды им подвожу. Уехал. Матвеев стонет. Временами уже сознание стал терять. У меня тоже голова стала кружиться, мутит.