— Как я рад тебя видеть! Мы тут случайно, — говорил отец, мастерски разыгрывая удивление.
— Луи, загляни завтра на студию. Ты понадобишься на одну смену.
Однажды они столкнулись таким образом с режиссером Жан-Пьером Мельвилем[5]:
— Луи, Жанна! Как жаль, что я не встретил вас раньше. Мне нужен был пианист для сцены встречи Нового года, но я его уже нашел. Вам, случайно, не знаком какой-нибудь аккордеонист?
— Я сам недурно играю на аккордеоне, — солгал отец, который ни разу в жизни не брал в руки этого инструмента.
Мельвиль пригласил его сниматься. Отец постарался найти такое место за пианистом, чтобы скрыть левую руку, предназначенную для игры на кнопках, которыми ему вряд ли удалось бы воспользоваться. С правой, перебирающей клавиши, он кое-как справлялся, вертясь ужом, чтобы не отстать от пианиста. Мельвиль был отнюдь не дураком. Он широким жестом заплатил ему двойной гонорар, тем самым отдав дань человеку, который целый вечер столь умело водил его за нос.
В дальнейшем отец не пропускал ни одного фильма Мельвиля. Он боготворил его так, что в один прекрасный день Жерар Ури даже рассердился:
— Ты молишься на него, а он тебя ни разу не пригласил сниматься!
Ответ отца был, вероятно, уклончивым, он предпочел пропустить этот упрек мимо ушей. Будучи человеком застенчивым, он не любил рассуждать по поводу того, как возникает дружба, что такое благодарность и в еще меньшей мере — близость.
Оливье
Отец всю жизнь увлекался джазом. На его очередной день рождения я неизменно дарил ему новый альбом Оскара Петерсона или Эррола Гарнета, его любимых пианистов. У нас в доме всегда стоял рояль, но он на нем почти не играл. Вероятно, чтобы не вспоминать о своих несчастливых молодых годах. Он точно так же сердился на клавиатуру, как и на испанский язык, на котором отказывался говорить.
Думая, что он один, отец иногда наигрывал мелодии «Sweet Lorraine» или «Sophisticated Lady». Пальцы по-прежнему подчинялись ему, только слегка огрубели. Стремясь во всем к совершенству, он не хотел, чтобы кто-нибудь слышал, как он играет.
— Я играю, как свинья, мне следовало бы больше упражняться.
Отец жаловался, что недостаточно разрабатывал левую, когда играл в барах. А ведь именно эта рука сообщала ритм игре и обеспечивала ему успех. Не одобряя людей, которые садятся за рояль в конце вечера, чтобы побренчать, он считал, что ни они, ни он сам не имеют права играть то, что он называл «всякой бузой». Такая скромность объяснялась его бесконечным уважением к профессиональным музыкантам, равняться на которых он не считал для себя возможным. Его желание во всем достигать совершенства лишило нас возможности оценить его талант пианиста.
2. Молодые годы
Оливье
В 1952 году мы переехали с улицы Миромениль, где жили на первом этаже, в маленькую квартирку на улице Мобеж. Мне было три года, Патрику — восемь. Дом был скромный, наши две комнаты выходили на маленький сквер, на месте которого позднее построят начальную школу.
Мы прожили там восемь лет, в течение которых отец приложил немало сил, чтобы оборудовать ванную, шкафы и гостиную. С поступлением более регулярных предложений сниматься его тревога о нашем комфорте развеялась. Жизнь стала веселее. В помощь маме была нанята очаровательная дама по имени Эмильена. Она заботилась о нас во время долгих отлучек родителей и научилась готовить их любимые блюда — голубей с горошком, бургундских улиток, почки в мадере. У нас появился телевизор. Мне разрешалось смотреть «36 свечей» по пятницам и «Последние пять минут» по вторникам вечером. В передаче выступали любимые папины певцы — Морис Шевалье, Жильбер Беко… С увлечением смотрел он и знаменитую информационную программу «Пять колонок на первой полосе». Нужда постепенно отступала, но, по мнению отца, она еще ждала случая нанести нам визит. Париж был грязен и заполнен автомашинами. Мы возвращались из школы Тюрго бледные и запыленные, постоянно болели трахеитом. Наша парижская жизнь протекала спокойно, похожая на быт других обитателей этого тогда простонародного района Парижа. Торговцы, обслуживавшие г-на де Фюнеса, справлялись о здоровье его детей. Он еще не был популярным актером и потом сожалел об этих минувших временах.
Мы часто навещали Анри, дядю со стороны мамы, который держал вместе с женой Жюстиной красильню на улице Бельфон. Этот симпатяга рассказывал нам о своем участии в боксерских боях в молодости. Отец восхищался его физической силой и мужеством, с которым тот, не жалуясь, вел свое утомительное дело. К тому же Анри был членом семьи, которая так тепло приняла его во время войны в те времена, когда он ухаживал за малышкой Жанной… Дядя был счастлив рассказывать о всяких пустяках, смешить всех вокруг, приносить нам пакетики со сладостями. Но его не покидала тревога за будущее.
Патрик
Соседи Планш с верхнего этажа своими раздорами мешали нам спать. Особенно когда высокая и сильная хозяйка сваливала шкаф на голову своего коротышки-мужа. Узнав, что тот повесился, дабы избежать диктатуры супруги, наш отец решил срочно переехать на другую квартиру.
Г-н Симон был нашим соседом снизу. Сорокалетний красавец, он носил строгий синий в клетку костюм и всегда снимал свою фетровую шляпу, приветствуя маму. Его остроумные замечания восхищали отца.
— Я никогда не работал, дорогой месье, не платил налогов, а проживающая над вами дама вполне удовлетворяет все мои потребности. Я ее постоянный гость.
По поводу алжирцев, которые боролись тогда за независимость, он говорил:
— Этим людям вполне хватает горстки фиников и стакана молока! Чего им еще надо?
Взгляды этого господина сильно отличались от отцовских, однако пародии отца на него были лишены презрения: он вообще всегда был снисходителен к эксцентричным людям. Ему нравился господин Симон.
Когда я смотрю «Приключения раввина Якова», я вижу в глазах отца, играющего Виктора Пиво, когда он осмеливается сказать: «Вы видели новобрачных? Она негритянка! А он — белый!», выражение глаз нашего дорогого соседа. Напоминает мне его и Леопольд Сароян, делец из «Разини», который носил такую же фетровую шляпу и столь вероломно поступил с Антуаном Марешалем — Бурвилем, разбив вдребезги его машину!
В 1952 году отец играл в пьесе Фейдо «Блоха в ухе» в театре «Монпарнас». А по окончании спектакля мчался в театр «Берне» на Елисейских Полях, чтобы сыграть в труппе Бранкиньолей первый скетч «Бубуль и Селекция». По-быстрому напялив фрак, он выходил в зал под руку с Колетт Броссе, когда там появлялся бармен — Робер Дери с чашкой кофе и, поскользнувшись, выплескивал ее содержимое ему в лицо. Уверенные, что это настоящий клиент, зрители выражали полный восторг. Потом отец перебегал через улицу, чтобы появиться в другом театре еще в одном скетче, уже в роли пожарного со шлангом в руках. Однажды вечером, увидев его в этом костюме на улице, швейцар известного кабаре «Распутин» стал срочно эвакуировать гостей. Затем отец ехал на метро в кабаре на улице Кюжас, где изображал клошара.
В 1959 году в маленьком кабаре Робера Рокка «Помидор» он играл сразу несколько ролей в инсценировке «Дневника» Жюля Ренара. Критик Жан-Жак Готье, чье перо могло как заполнить зал, так и опустошить его, написал восторженную рецензию. Сыграв в одном из скетчей хранителя музея, отец услышал объявление по внутренней связи: его вызывали на бис, сказалась рецензия Готье. Ничуть не смутившись, отец самоуверенно сыграл сценку снова. Саша Гитри, поклонник Жюля Ренара, захотел встретиться с отцом. Тот вернулся от него в полном восторге, осторожно неся портрет автора «Рыжика», который набросал Гитри. Этот портрет долго стоял на видном месте с надписью: «Луи де Фюнесу, превосходному актеру — от Саша Гитри, жалкого художника».
Забросив учебу в средней школе, отец испробовал много профессий. Мне кажется, он слегка приукрашал это в своих интервью, ибо дома никогда не вспоминал их. Будучи художником-оформителем витрин, он недурно владел карандашом и даже писал не лишенные очарования, немного наивные пейзажи. Отец любил сопровождать свои рисунки заметками, скажем, такими: «Некто рисует крепыша, осыпает его оскорблениями, а затем стирает, чтобы тот не сумел ему ответить».