Наступает совсем ночь. Под одеялом ощупывает несостоявшуюся плоть седая девушка Варя. У нее — мы просто забыли сообщить — есть еще старшая сестра Калерия, красивая милая женщина. Варя, когда бывает нужно, прикладывает ей подорожники к пояснице. Калерия была и до сих пор остается замужем за летчиком, и жизнь ее проходила как ни у кого, потому что летчики до войны почитались существами избранными, при том что не вернувшийся с войны муж был вообще каких не бывает.
А теперь что?! Днем работа и очереди. Женихи появились. Однорукий один — из местных, и второй, который воевал в Бресте и уцелел в тамошних боях, а сейчас капитан. Но что они ей!
Ее муж приезжал домой на мотоцикле. По уличной траве бежали дети, крича: «Дядь, прокати!». Меж детей тогда неоспоримо считалось, что всякий летчик — и Чкалов тоже! — обязательно умеет ездить на мотоциклетке.
За обедом летчик рассказывал про небеса или, когда слушали радио (у них, конечно, была радиотарелка), объяснял, как делается бочка, мертвая петля и про «от винта» тоже. Тогда ведь все увлекались разговорами про элероны, ланжероны и летчицкий шоколад, который пилотам обязательно выдают как легкий по весу и калорийный продукт. В небе, оказывается, страшный мороз и можно простудиться — самолет же брезентовый, а место пилота на ветру.
Но ни в войну, ни теперь после войны летчик больше не появился… И редко-редко снится. А один раз во сне, к ее интернациональному изумлению, почему-то сказал про обходительного брестского капитана: «Так он же из этих!..».
Она лежит на боку и гладит пустоту. Так уже несколько лет. А пустота (иногда такое получается) гладит ее. Она ждет этого, чтоб оказаться на спине и воспользоваться…
Всякий ожидающий любви или приезда любимого человека в конце концов прикосновения дождется. И она ждет, но то и дело спохватывается, что — нет, не приедет…
И прижимается к пустоте.
А между тем… А между тем текет в слободской нашей ночи поганая речка. Непрерывно бежит сальная ее вода, мыльная вода, могильная вода, взлезая беловатой во тьме пеной на мокрую гниль и прель, на несусветные нагромождения, на торчащие из воды железины и кривые палки, а в одном месте на утоплый до половины солдатский сапог. Прискорбная влага минует и травяную чащу, где совершалось убиение петуха. Тут она малость замедляется, стихает, отчего становятся слышны невнятные какие-то разговорцы, неясные бормотания, какой-то вроде бы мотивчик — петух там поет та-ри-ри-ра…
Скорей нытье, а не мотивчик.
Там вроде бы обретаются непостижимые существа — верней, не существа, а сути. Описать их не выйдет, потому что проявлений у них никаких. Сути — они сути и есть. Разные поганые душонки. Прохожих не пугающие. В жилье не проникающие. Тут ведь ни прохожих, ни жилья. Правда, за притолокой домишки у моста — помните? — прислонен высохший, как большой сухарь, писатель Гоголь. А в сорной траве чего только не перебывало! И ото всего осталася суть. Как у бродяги — путь, как у призрака — жуть, так у всякой чепухи — чернильной кляксы, пуговицы, яблочного огрызка — суть. Обретались там, к примеру, в спичечных коробках сухие жуки — майские самцы с коричневым заголовьем. Многие ведь мальчишки теряли из дырявых карманов свои сокровища…
Точных имен этой нежити не узнать, не упомнить. Один, вроде, звался Никакирь. Еще были Тухлецы, Чмырня-мужеложцы, дева Позабудь, жуковатые Кузя и Пизя. Верховодил всей босотой некий Исчезанец — суть вполне жуткая, а чья не поймешь.
Друг дружку они во тьме никогда не видели и знали один другого скорее на ощупь воздуха.
В тихом нытье угадывается словно бы скрип, словно бы курьим пером пишется какая-то кляуза, а это, похоже, травяная шелупонь вечеряет сутью загубленного петуха со всеми его перьями и ногами.
— Давайте я ему голову физиологическим клейстером оплодотворения приклею, чтоб целиком был… — предлагается сиплый голосишко.
— Откудова возьмем столь клейкую суть? — гнусавит кто-то.
— Пацаны же наизвергали…
— Исчезанец не дозволит!
— Именно! Не дозволю!
— Во! Помянули серого — он уже и тут!
— Да, тут! И не дозволю! Разве не сказано «Зло было пред очами Господа то, что они делали»?
— Александр Сергеич высказывались по-другому…
— Опять эта курва Позабудь плачет! — гундосо ябедничают из-под лебеды.
— А мы ей удовлетворение устроим. По кустам растаскаем.
— Кто устроит? Пушкин? Мы же бестелесные.
— Зато страна светлых людей… — Это голос Кузи.
— …хотя и темных сил. — Это Пизя.
— Сказал тоже! — не согласен Кузя, а Пизя свое:
— Пушкин наше усё…