Секач был вручен долговязому верховоду (иначе и быть не могло), а не дождавшийся своего поставщик палаческого орудия заколотил по дну кастрюли, в которой, набрав воды из речки, собирались петуха сварить, чтобы съесть, а потом гасить костер ссаками.
Когда взметнулся секач, отворотившийся в ужасе мальчишка, колотя в кастрюлю, загорланил:
Петух там поет тарантеллу
И русского пляшут козлы…
Внезапно петух рванулся, вскинулся и побежал. Без головы! Все оказалось правдой! Мальчишка шарахнулся, а обезглавленная птица понеслась сломя голову, расшвыривая кровь из перерубленной шеи на отпрыгивавших кто куда негодяев.
Безголовый петух уверенно угадывал свободное для бега пространство. Круг, еще круг, еще один! Кровь толчками вылетает в воздух, мальчишки, обступившие лобное место, орут: «Во, сука, дает!», а сказненная жертва вдруг взяла и метнулась к драной огороже и, безошибочно угадав какую-то прореху, унырнула в заросли. Словно бы все видела! Но как это? Ей же бóшку отрубили! Вон же валяется! С глазами же!
И тут один из присутствующих, о котором сообщим далее, стал биться на окровавленной земле.
Отыскать петуха не представлялось возможным, так что ощипывание, варка и поедание отпали, и все закончилось спором — может ли петух нести яйца без кур, раз куры без петуха могут, — а потом, конечно, небольшой дракой.
И по детству многих из них, а у некоторых по всей предстоящей жизни заметалась безголовая птица. Вся в кровянке по синему и рыжему перу…
…Опускается на растревоженную нашу улочку теплая ночь. Часа два уже как по-вечернему отблагоухала свалка и потянуло перламутровой ее вонью. Когда не бывает луны, пахнет сильней. Когда луна светит и мутные перламутры различимы, в отчетливом запахе вроде бы необходимости нет, а когда луны не бывает или она еще не взошла, тогда благоухание присутствует и смешивается с сухими ароматами дурной травы, причем особенно тянет оттуда, где был обезглавлен петух.
А у Кублановых ищут иголку. Это — мистерия. Тайнодействие на четвереньках. Если вам так понятнее — на карачках.
Потерять иголку или уронить ее на пол меж венских стульев — большая неприятность. Иголка может кому-нибудь войти в тело, а это уже несчастье, и хуже этого несчастья нету.
И, значит, потерю следует обнаружить.
Обретение найденной иглы — радостная удача, припольное счастье, гора с плеч. Углядеть в потемках ртутный ее проблеск — событие и свершение. Он может завиднеться из щели меж старых досок, а может вообще обнаружиться черт знает где.
По полу небольшой комнатенки, тесно уставленной стульями, столом и фикусом в кадке, ползает остальная, кроме Кубланова, семья. Жена, ихняя бабка и подползающий то и дело сын-школьник являют сейчас низовой уровень слободского бытованья. Головы всех опущены, обувные подошвы виднеются позади туловищ носками внутрь. Пощелкивают колени, поскрипывают сухожилия.
— Эсли она входит в тело, она идет к сэрцу… — сопит бабка. Жена вздыхает. Мальчик шваркает коленками, обнаруживая в щелях между истертых, когда-то крашенных желтой краской половиц вещественные доказательства своего детства. Вот попалась ржавая с приплюснутой ножкой кнопка, которую два года назад он подложил на стул пришедшему делать уроки товарищу, тому самому, который сегодня припадочно рыдал в приречных зарослях, а тот — мальчик нервный, вернее сказать, психованный — в ярости стал ее топтать и каблуком скороходовского ботинка наверняка сплющил.
Еще попадаются сухие осенние мухи, чувствительно коловшиеся прошлой осенью. Обнаружилась прозрачная косточка куриной грудки. Нашлась монета Лжедмитрия, пропавшая из его коллекции, по поводу чего было решено, что ее украл тот, кто затоптал кнопку.
От натуги мальчик уже два раза испортил воздух, и оба раза бабка, перестав сопеть, говорила «фе!» Еще она все время бормочет, что, войдя в тело, иголка обязательно пойдет в сердце… Тут вступает мать: «Неправда, мама, она может выйти через любой бок, как у Мани!»
Сам Кубланов никаким образом ни на что не откликается. Он сидит в углу возле настольной лампы, измеряя проволочки. Одна, между прочим, была обнаружена матерью на полу и протянута ему из-под свисающей со стола клеенки.
Внизу кое-где полупотемки, а кое-где совсем потемки, но, раз горит настольная лампа, считается, что света для поисков достаточно, хотя тень Кубланова, тени от столпившихся стульев, от стола, на котором лампа, и вообще вечерние тени, хоть днем, хоть ночью обязательно присутствующие в неказистых домах, — всё создает околопольную темень.
«Эсли она входит в тело…» — бормочет бабка. «Вы это уже говорили, мама. Такое, конечно, случается… но у Мани вышла из бока…» — снова откликается жена Кубланова, обнадеживая себя, ибо иголку, кажется, уронила она, когда пришивала пуговицу и кончилась нитка, которую она вдевала-вдевала, вдела наконец, а иголка упала и куда-то подевалась! Попробуй вечером вдень сороковую нитку, а теперь попробуй найди иголку…
«Дал бы Бог, дал бы Бог!» — бормочет бабка.
А поскольку потерю можно не найти, мать всю жизнь станет холодеть при мысли, что та достигнет сердца ползающего рядом сына. Боже мой!
В какой-то момент она восклицает: «О!», однако блеснувшая меж досок черточка оказывается вереницей шариков ртути разбитого когда-то термометра. Шарики запылились от времени и завиднелись только с того места, куда мать сейчас приползла.
Кубланов сидит в углу, разложив ноги, и продолжает измерения. Слышно, как он шепчет цифры. Судя по спокойному их повторению, все у него идет как надо.
Припольные запахи — особенные. Они тоже память детства. Незабываемо пахнет только что вымытый и не совсем просохший пол. Сухой, не помытый — пахнет пылью. Еще возле пола шибает керосином. Еще пахнет землей — она близко: дом на низком фундаменте, а подпочвенная вода высоко. По особому пахнут ножки стульев. Описать это не представляется возможным — в каждом доме свои стулья. Пахнет оброненным комочком пластилина и зимней хвоей с последней елки, пахнет свечными огарками с дедушкиного изголовья, когда тот был покойником и лежал на соломе. С этого места, между прочим, как раз и получились видны шарики ртути. А солому, без которой покойному деду лежать было запрещено Богом, принес Государцев. Маленький, скрюченный при жизни дедушка, лежа на соломе, удлинился и стал продолговатый. По сторонам дедовой головы горели две свечи. На половицы, где лежал мертвяк, мальчик искать иголку не заползает, в особо неразличимые места тоже — ему мерещится, что откуда-нибудь, раскидывая по сторонам кровь, может выскочить безголовый петух.
Словом, если существуют запахи детства, они — у пола. Это к ним ты приобщался, сидя на горшке. Это их обонял, прячась под скатертью, чтоб залаять, когда дед усаживался почитать газету «Московский большевик». Это их запомнил, заглядывая под юбку тете Мане, приходившей к матери кроить на столе одежу.
И это их будешь угадывать, когда тебя самого положат на солому, если к тому времени еще не переведется на земле солома и сохранится твой домишко, и еще будут живы те, кто знает, как надо положить покойника.
Отца с микрометром уж точно не будет, хотя сейчас, пока его домашние ползают на четвереньках, он измеряет проволочки и, поглощенный своим усердием, не замечает, как снова какая-то упала, но ее, конечно, замечает мальчик, и прячет в потайное место, где хранит разные редкости: немецкий карандашик, маленькую пульку, шнурок соседской девочки и разное другое.
Найдется ли фатальная иголка? И когда? Наш рассказ ведь не бесконечен. Продолжатся ли поиски, когда он будет дописан? А может, иголку все же отыщут и облегченно воткнут в серую подушечку, набитую выческами бабкиных волос? Она ведь оттуда сейчас и торчит, просто бабка сослепу ткнула ее с обратной стороны, причем так, что только ушко видно.
Ошиблась, видите ли.
И только отец не ошибается — в руках у него безошибочное изделие славного завода «Калибр».