Родичев. – Когда это было, в каком месяце?
Наумов. – Это было, кажется, в феврале. Я жалею, что со мной нет записок.
Председатель. – Может быть, вы могли бы нам доставить эти записки, сняв с них копию и заверив своей подписью, т.-е. сделав выписки того, что имеет не личное, а общегосударственное значение.
Наумов. – Это было во всяком случае до созыва Государственной Думы, только что был назначен Штюрмер. В этот день и в последующие я убедился, что Распутин действительно имеет огромное значение, потому что все служащие приходили и об этом говорили. Для меня этот жест – отказ Распутину в личном приеме – был совершенно естественным, а тут выходило, что я сделал какой-то героический поступок. Один из министров говорил мне: «Я слышал, что вы Распутина не впустили к себе в кабинет, я тоже его ненавижу, но тем не менее я должен был в этом отношении пойти на уступку». – Одним словом, подчеркивал проявленное мною опять таки какое-то гражданское мужество. Тут я увидел, что Распутин является лицом, сильно влияющим на рынок политический. В этот день мне звонили много раз по телефону, говорили, что в Царское Село поступила уже жалоба. Я лично отвечал: «Слава богу, я был бы очень рад, если бы можно было освободиться от этого кошмара». – Я называл свою службу каторгой духа и мозга: духа – потому, что знал, при какой обстановке приходилось работать, особенно после прихода Распутина, а мозга – потому, что я работал не менее как по 18 часов в течение 8 месяцев. После этого инцидента этот тип больше меня не беспокоил ни разу, абсолютно ничем. Через некоторое время решили все-таки Государственную Думу созвать, не указывая срока; перед открытием Государственной Думы Штюрмер решил нам поведать декларацию. Мы – министры – несколько раз его спрашивали, – будет ли какая-либо декларация или нет? У него была манера отмалчиваться, все, что ему говорили, все как-то по нему скользило, тогда как этот человек в такое время, казалось, должен бы был объединять всех, вникать во все, руководить. Все мы шли как-то вразброд. Никого не было, кто бы нас объединял. Между тем вопрос продовольственный постольку существенен, поскольку он связан тесно и с топливом и с транспортом. И когда было постановлено возглавить Штюрмера по продовольственному делу, он ничего не мог сделать, потому что был не в курсе… Наконец, Штюрмер созывает часть министров у себя на квартире на Конюшенной. Я немножко запоздал. Вхожу, – сидит он, Волжин (обер-прокурор), оба очень взволнованы, потом ряд других министров – Игнатьев, Григорович и еще человека 3-4. «Вот, – говорит Волжин, – Александр Николаевич вошел. Он может вам сказать – что за личность Питирим». – Штюрмер ко мне обратился: «Какое ваше мнение о Питириме?» (Волжин ссылался на меня потому, что часто слышал от меня о Питириме, ибо Самара имела несчастье иметь Питирима своим архиепископом, в бытность мою губернским предводителем дворянства). По Самаре о Питириме я знаю вот что: первое впечатление он произвел очень хорошее, обаятельное обращение, поднес икону. Потом в одном из заседаний он подверг критике деятельность епископа уфимского Андрея, в миру – князя Ухтомского; мне он – двоюродный брат (моя матушка – княжна Ухтомская), мы с ним с детства были близки, и я его хорошо знаю. В то время он писал резкие статьи о Распутине, о его влиянии на общество и на церковь. Не зная, что он мне близок, Питирим стал говорить по поводу Андрея, что он человек, который хочет составить карьеру, но епископату нужно считаться с тем, как синод смотрит на дело. Я резко возразил Питириму, и сразу он сделался для меня человеком ясным, с точки зрения ложного взгляда на обязанности епископата. Затем, через несколько времени, из разговора с губернатором, которым был тогда Протасьев, я ясно представил себе, что такое Питирим. В Тобольской губернии произошло покушение Гусевой на Распутина. Питиримом Распутину в Тобольскую губернию была послана телеграмма, в которой он выражал самые сердечные ему соболезнования и молил бога о его выздоровлении. Начальник почтового отделения это передал Протасьеву, а Протасьев мне. Тогда для меня стало совершенно ясно, что это за личность, я счел долгом на собрании предводителей и депутатов сообщить об этом, и мы решили бойкотировать Питирима. Будучи министром, я продолжал по отношению к нему вести себя демонстративно и, бывая в соборе, под благословение не подходил. Он рвал и метал, и мне передавали, что в Царском Селе, совместно с Распутиным, через императрицу Александру Федоровну, он имел также влияние на мою отставку. Когда, по поводу ссылки на меня Волжиным, у меня Штюрмер спросил, я ответил следующее: «Всякий час и день, что Питирим возглавляет нашу церковь, – я должен сказать, что это огромный ущерб для достоинства церкви и для всего положения вещей в нашей стране». – Очень характерным был также дальнейший разговор на этом совещании.
Иванов. – Это тот момент, когда Штюрмер готовил декларацию к открытию Государственной Думы?
Наумов. – Да. Это эпизод, характеризующий Питирима. Штюрмер сказал потом: «Что вы, господа, все приписываете Питириму!» – «Как же не приписывать, – раздался ему ответ, – когда даже ваше назначение приписывают Питириму?» – Он сказал: «Что за вздор!». Декларация была составлена и кое-что было принято в отношении продовольствия, но именно только кое-что. В общем, я должен сказать, что мне трудно было работать. Я привык работать с легким сердцем в среде, которая одинаково относится к интересам общественным и государственным. А тут чувствовались постоянно какие-то недомолвки, какие-то нажимы: когда что-нибудь просишь для дела, указываешь, что вот непременно это нужно сделать, то это все принималось как-то условно: «Это нужно обдумать», и, таким образом, дело оставалось в стороне, в виду соображений так называемой высшей политики, которые для меня были подчас непонятны. Между тем, дело продовольствия, за которое я отвечал, это настолько дело шкурное, что никакие сображения[*] высшей политики тут не должны были иметь места. Я от вас не скрою, я со дня на день делался злее, если можно так выразиться, я чувствовал, что по отношению к Штюрмеру я был подчас груб, я требовал дела, не входя в соображение, насколько это приятно ему или неприятно. Выступая в Государственной Думе, я не предполагал, что ко мне отнесутся так тепло. После этого выступления один из сановников (Кривошеин) приехал ко мне и сказал: «Приветствую вас с успехом, но вместе с тем предупреждаю вас, Александр Николаевич: вы имели массу друзей, я это знаю, вас все любят, но отныне у вас будет столько же врагов». И действительно, создалась такая обстановка, что и там, при докладах у государя, как-то холоднее стали относиться ко мне после выступления в Государственной Думе. Потом в Государственном Совете я выступил в закрытом заседании и там говорил совершенно искренно, ради дела, ради чего выступал все время и после этого, – и встретил то же отношение со стороны Штюрмера и некоторых моих коллег (мне это очень тяжело говорить, потому что я до сих пор считался добрым товарищем). Но раз вы спрашиваете об условиях, при которых моя отставка состоялась, то не скрою, что в Совете Министров создались такие трения, что все, что нужно было мне для дела, все это встречало препятствия, вместо мер принимались полумеры, и все-таки я вез этот воз, как умел и как мог. Создалась обстановка очень тяжелая для моей работы и в конце концов привела меня к полному разрыву на почве дела, которое меня глубочайшим образом возмущало. Надо вам сказать, что я всегда отстаивал искреннее отношение ко всем общественным организациям, потому что в такой момент, который переживала страна и ныне переживает, можно было спасти дело лишь общими усилиями, что я всегда и высказывал, и в это общее русло должны войти все наличные силы государства, какие бы они ни были. Я помню период времени от 1-го до 10-го ноября, когда я работал в Верховной комиссии. Встречает меня Родзянко, которому я поведал, что подал письмо с отказом от министерского портфеля. Он сказал: «Вы сейчас не имеете права отказываться, как и мы не имеем права отказываться сидеть в комиссии по обороне, где нам тяжело, но мы должны сидеть и все работать». Вышесказанные соображения и заставляли меня относиться действительно искренно ко всем общественным организациям, каким бы то ни было. Конечно, военно-промышленный комитет, Земский и Городской Союзы и иные организации всех их я готов был привлечь к работе. Вероятно, это подтвердят лица, которые стояли во главе этих организаций: князь Львов, Челноков. Я всегда говорил, что если вы искренним образом готовы сотрудничать, я готов, я весь к вашим услугам, давайте вместе работать; мой план продовольствия таков: правительство – это есть большой оптовик, который является комиссионером по огромным сделкам; что касается того, как применять эти оптовые сделки на местах, то тут правительство совершенно бессильно без вашей помощи, и, если вы поможете, скажу – спасибо. Тогда я получил ответ, который был мне ясен, в особенности, при конце моей службы: «Насколько это с вашей стороны искренно, не с вашей, Александр Николаевич, а насколько это искренно со стороны правительства, в составе которого вы состоите?» – Первое время меня смущал этот вопрос, я чуть не обижался, но потом, когда я убедился, что это правительство, возглавленное Штюрмером, собиралось на Фонтанке на разные тайные заседания и выдумывало всякие предлоги обезвредить «эту гидру», как выражались некоторые из членов, тогда я почувствовал, что, действительно, мое положение очень тяжко потому, что я беру иной раз смелость от имени всего правительства говорить представителям Земского и Городского Союзов, что мы будем с вами работать. Вместе с тем, я чувствовал, что, попадая в эти общие заседания, я должен был участвовать в разговорах о том, как охранить правительство от этих «страшных» общественных организаций. Я не скрою, что роль наша была тяжелая; я потом два раза был на таких заседаниях и заявил Штюрмеру, что ходить больше не стану. Для того, чтобы быть более честным в отношении всего общества, я согласился на интервью, которое помещено было в «Речи» и других газетах в июне, по поводу моего взгляда на взаимоотношения правительства и общественных организаций. В общем я уклонялся от выступлений в печати, может быть, мною даже недовольны представители печати именно потому, что у меня дело было хозяйское, чисто реальное, так что каждый раз выступать с интервью я не хотел. Но тут я счел долгом себя обелить от подозрения, будто я говорю общественным организациям одно, а вместе с тем сижу в частных заседаниях, которые думали как бы обезвредить эти организации. Меня вообще это так возмущало, что я высказал Штюрмеру, что при этих условиях работать не могу, и выступил в интервью, которое, я знаю, было доложено тогда же в июне в Ставке в том смысле, что какой же это член кабинета, который идет целиком против нашего взгляда!