Как ни странно, мать отнеслась к этой истории с поэмой куда спокойнее, нежели я ожидал. Быть может, она восприняла всё это как некий неизбежный этап в развитии моих способностей; этап скандальный, неприятный, но который, именно в силу своей постыдности, должен научить меня воздерживаться в дальнейшем от сочинения подобных поэм? И — кто знает! — быть может, она считала, что и эта злополучная поэма тоже была тем необходимым шлаком, который надо ссыпать-сыпать-ссыпать в глубину моря, чтобы, наконец, возник тот островок, на котором я смогу начать строить что-то своё, настоящее, хоть мало-мальски нужное не только мне, но и другим?
Пиляне-топоряне
В ту отроческую свою пору был я бестолков, расхлябан, часто огорчал мать глупым, самому мне непонятным непослушанием. Иногда мне хотелось стать знаменитым хулиганом, — вроде Графа Панельного. А иногда хотелось стать никем, ничем, ничего не делать, ничему не учиться. Но полной расхлябанности препятствовали домашняя бедность, скудость уклада жизни. К тому же и все другие — куда ни погляди — жили очень небогато. Все мои школьные и внешкольные друзья и товарищи были сплошь — безотцовщина, матери их еле концы с концами сводили. Если ты беден среди богатых — в тебе разгорается хищная зависть, и неизвестно к чему это может тебя привести. Но если ты беден среди бедных — бедность дисциплинирует, пришпоривает тебя и твоих товарищей по бедности к общим действиям, к работе.
В один осенний день ко мне заглянул друг мой Боря Пуханов и сообщил, что нашёл работу. Завтра, в воскресенье, надо пойти нам на Одиннадцатую линию в один дом к одной старушке. Ей привезли два метра непиленных дров; их надо распилить, расколоть, снести в сарай. За это нам будет монета! И вот на следующий день я направился к Борьке, на Средний проспект. Друг мой ждал меня во дворе с топором. К нам присоединился Гошка Поморов, живший в Борькином доме; он принёс пилу. Мы втроём отправились на Одиннадцатую линию. Мне, разумеется, не раз приходилось пилить и колоть дрова в своём дворе со своим двоюродным братом на своей родной Шестой линии. Но то была работа, так сказать, для себя. А там, на Одиннадцатой линии, дело было особое: впервые в жизни мне предстояло работать вне своего дома, работать для других. И впервые — работать за деньги. Тот день мне запомнился.
Дрова старушки были свалены в самом конце мощённого булыжником двора, возле довольно большой лужи. Старушка помогла нам найти козлы. Они стояли в тупичке у какого-то каменного одноэтажного строения; кажется, то была прачечная. Мы перетащили козлы эти к дровам и приступили к работе. Старушка долго стояла возле нас вместе со своей чёрной собачкой. Видимо она (старушка) сомневалась, сумеем ли мы, такие молодые, выполнить это трудовое задание. Но мы пилили и кололи дружно, старательно, по временам сменяя друг друга. Убедившись, что дело у нас спорится, владелица дров пошла к себе домой, пёсик же остался во дворе и важно наблюдал за нами, будто по поручению своей хозяйки.
О том, сколько нам причитается, заранее со старушкой мы не договорились, и теперь Гошка высказал предположение, что получим мы немного, ибо «собачка-то богатая, а бабушка-то — бедная». Действительно, собачонка была раскормленная, толстая, старушка же сухонькая — и одетая бедновато даже по тем скудным временам. Сбылось ли Гошино предположение — не помню. Не помню, сколько мы заработали; не помню даже, на что я употребил свой первый заработок. Но хорошо запомнил, как мы носили колотые поленья в подвал, как укладывали их в штабель. Во дворе уже смеркалось, да и мало света пропускало узенькое подвальное окошечко, и поэтому хозяйка пошла к дворнику и принесла лампу «летучая мышь», очень яркую. На подвальной стене стала видна загадочная размашистая надпись: «Дунягинъ не гарантировал!» Коричневая масляная краска от старости, от сырости местами отпала, отшелушилась. Кто-то давно, ещё при старом режиме, написал это. Но кто, зачем?
Когда мы завершили свой труд, старушка позвала нас к себе домой, по широкому коммунальному коридору привела нас в свою комнату — и расплатилась. Потом предложила выпить кофе. Мы, ясное дело, не отказались. Она поспешила в кухню, собачка увязалась за ней. Меня удивило, как-то странно обрадовало, что эта дряхлая женщина оставила нас в своей комнате, веря, что мы ничего оттуда не сопрём. Ведь она до этого дня никого из нас знать не знала; это дворник дома, где жил Борис, сообщил моему другу её адрес.
Отведав овсяного кофе с белыми сухарями, мы распрощались со старушкой, пошли по своим делам и домам. Спасибо тебе, моя первая работодательница! Если есть рай — ты в раю! А в живых тебя, конечно, нет. Ведь с того дня много-много лет миновало. Быть может, ты дожила до войны, — но впереди и тебя, и нас ждало то, чего мы не ждали, — блокада...
х х х
Очень хотелось нам снова подзаработать на дровах, но как найти желающих прибегнуть к нашим услугам? И тут нам помог Колька, Гошкин двоюродный брат и одногодок. Он жил на Садовой (которая тогда называлась улицей Третьего июля), но часто бывал у своего кузена на Васильевском острове. Колька этот был удивительно деловой парень. Не деляга, не ловчило, — а именно деловой, расторопный. Он стал выискивать для нас клиентуру. Возможно, в этом ему помогал его отец, работавший официантом в пивной, которая находилась в Таировом переулке, возле Сенной площади. Теперь мы каждый выходной, а иногда и по будням, после школы, отправлялись на заработки в центр города. Ходили обычно втроём: Борька, Гошка и я. Иногда Гошку заменял Колька; в таких случаях его добросовестность простиралась до того, что он отказывался от своей доли денег в пользу кузена.
При всей своей неподкупной деловитости, Колька был остёр на язык и, как тогда говорилось, любил побузить. Он был слеп на один глаз, вместо настоящего ему давно вставили стеклянный. Но если я изо всех сил скрывал почти полную незрячесть моего левого глаза, то Колька относился к своему одноглазью шутейно. Однажды идём мы по Среднему проспекту, а навстречу — две симпатичные девочки. Колька сделал идиотски-испуганное лицо, поднёс к лицу ладонь — и выронил на неё свою стекляшку. Девочки взвизгнули, — не то от испуга, не то от изумления, а Колька ловко вставил искусственный глаз обратно и залихватски запел:
Я сидела на буфете,
Вышивала платок Пете
Петухами, курьями,
Разными фигурьями.
А как-то раз Колька заявил, что из нас теперь образовалась пильная непыльная артель и что мы теперь не кто-нибудь, а пиляне-топоряне.
х х х
Нанимали нас охотно, так как за работу платить нам можно было меньше, нежели взрослым. Чаще всего услугами нашими пользовались одинокие пожилые люди, а если семейные, то такие, в семьях которых не было молодых, здоровых, могущих пилить, колоть, носить дрова. После работы нас иногда приглашали перекусить чем Бог послал. И хоть платили нам меньше, чем профессионалам, но никто ни разу не попытался обмануть нас, обидеть при расчёте. Мы повидали много квартир, много людей, — и у меня от тех дней осталось прочное впечатление, что на плохих, недобрых людей мы не нарвались ни разу. Встречались странные, загадочные, убогие, — а вот плохих не попадалось.
Однажды мы пилили и кололи дрова во дворе одного дома, кажется, на набережной Мойки. Часть дров мы, по желанию хозяйки, перетащили в её квартиру. Квартира та была не коммунальная, а какая-то странная, необычная (может быть, делёная?). Она состояла из большущей кухни, уборной и небольшой комнаты с высоким сводчатым потолком. Плита в кухне была огромная; её, ясное дело, хозяйка не топила, а использовала как кухонный стол. Стояла на ней керосинка, кухонная посуда, — и, неведомо зачем, какое-то архитектурное сооружение из лакированного дерева, вроде бы макет китайской пагоды. А в углу комнаты высилась роскошная печь. С её лиловатых кафельных плит смотрели какие-то лица, какие-то маски трагические, — одним словом, что-то в древнегреческом духе. В комнате было темновато, единственная лампочка в большой люстре давала мало света, — она была «угольная». Напомню, что электролампы делились тогда на «угольные» и «экономические». Угольные светили плохо, но зато энергии брали немного; их обычно ввинчивали в уборных, в коммунальных прихожих и коридорах. И то, что комната освещалась не «экономической» лампочкой, именно и свидетельствовало о стремлении хозяйки к экономии. Однако обстановка в комнате была отнюдь не бедной. В застеклённом большом шкафу плотными рядами стояли книги, а на открытой полке буфета красовалась фарфоровая посуда.