Автором этого текста был Завойко, что помимо прямых свидетельств подтверждается присущей ему излишне патетической манерой. Обращение, адресованное народу, было изложено совсем не народным языком. Именно такое впечатление сложилось у генерала Краснова да и у многих других современников. "В прекрасно, благородно, смело написанном приказе звучала фальшь".[352] Смущало и то, что после суточного молчания Ставка разразилась целым потоком воззваний. Они были искренни, брали за душу, но их было слишком много. В приказе за № 827 от 28 августа 1917 года подробно излагалась история конфликта между Верховным главнокомандующим и Временным правительством. Днем позже в приказе за № 900 отказ Корнилова уйти с должности главковерха мотивировался усилением немецкой угрозы на фронте и в тылу. В этой связи было упомянуто о взрыве оружейных складов в Казани, предполагаемых диверсиях на железных дорогах, готовящейся высадке немецкого десанта в Финляндии.
Следует обратить внимание на важное обстоятельство — Корнилов фактически нигде не противопоставляет себя правительству. Наоборот, он обращается к Керенскому и другим министрам: "Приезжайте ко мне в Ставку, где свобода ваша и безопасность обеспечены моим честным словом, и, совместно со мной, выработайте и образуйте такой состав правительства народной обороны, который, обеспечивая победу, вел бы народ русский к великому будущему, достойному могучего свободного народа".[353] Лишь однажды в воззвании к казакам, выпущенном в тот же день, 28 августа, проскользнуло другое: "Я не подчиняюсь распоряжениям Временного правительства и ради спасения Свободной России иду против него и против тех безответственных советников его, которые продают Родину".[354]
Воззвания, приказы, обращения — создавалось впечатление, что в сложившейся ситуации единственным оружием главковерха стали слова. Так, наверное, оно и было, учитывая, что с Корниловым остались те люди, кто кроме слов ничем другим владеть не умел. Создалась странная картина: Ставка была забита народом, немалая часть которого сочувствовала Корнилову, но при этом рядом с ним не оказалось никого. В городе вполне открыто действовали враги главковерха, сплотившиеся вокруг Могилевского совета, а вот друзей было не видно и не слышно. В этом сказалась прежняя конспирация: в планы преобразования верховной власти был посвящен ограниченный круг лиц, и теперь только они разделили с Корниловым его новое положение.
Мы уже писали о том, что Лукомский категорически отказался принять на себя обязанности Верховного главнокомандующего. Он не скрывал, что одобряет шаги Корнилова по наведению порядка в армии и тылу, но поддержать его в выступлении против правительства отказался. Он заявил, что не хочет провоцировать гражданскую войну и считает недопустимым "создавать из Могилева форт Шаброль[355]".[356] Точно так же молчаливо устранились от происходящего Романовский и Плющевский-Плющик. Весь огромный аппарат Ставки продолжал привычно работать, но эта работа находилась вне всякой связи с конфликтом главковерха и правительства. В губернаторском доме Корнилов должен был чувствовать себя как на пустынном острове, довольствуясь компанией Завой-ко, Аладьина и полковника Голицына.
В "змеином гнезде заговорщиков", как окрестила Могилев левая пресса, не нашлось сил, на которые Корнилов мог бы с уверенностью опереться. Еще 21 августа по распоряжению главковерха Корниловский полк, находившийся в это время на доукомплектовании в Проскурове, был выведен из состава частей Юго-Западного фронта. Полку было предписано передислоцироваться на Северный фронт, в район Нарвы. Три дня спустя полк погрузился в эшелоны, но во время проезда через Могилев неожиданно получил приказ выгрузиться и расквартироваться в городе.
На следующий день, 28 августа, в четыре часа дня, на главной площади города был устроен парад немногочисленного могилевского гарнизона. Помимо Корниловского полка в параде участвовали Георгиевский батальон и два эскадрона текинцев из личной охраны главковерха. Обойдя строй, Корнилов потребовал, чтобы ему принесли стул. Забираясь на него, он оступился и чуть не упал. Рядом кто-то вздохнул: "Плохой знак!"[357] Корнилов обратился к войскам: "Я сын казака-крестьянина. На своих же руках я видел мозоли и возвращения к старому не желаю…" Он сказал, что пригласил в Могилев Керенского и лидеров всех политических партий, для того чтобы вместе сформировать правительство народной обороны. За безопасность приезжающих он ручается своим честным словом. "Но если Временное правительство не откликнется на мое предложение и будет так же вяло вести дело, мне придется взять власть в свои руки, хотя я заявляю, что власти не желаю и к ней не стремлюсь. И теперь я спрашиваю вас: будете ли вы готовы тогда?" Вопрос был встречен молчанием. Корнилов повторил: "Будете ли вы готовы?" В шеренгах раздались нестройные голоса: "Готовы". По словам очевидца, "впечатление получилось жидкое".[358]
Если уж старшие начальники устранились от происходящего, то среди младших офицеров и солдат колебания были еще большими. Даже в Корниловском полку четверо офицеров — прапорщики Горбацевич, Колоколов, Шморгунов и Яковенко — заявили о том, что остаются верными правительству.[359] В этом нет ничего удивительного, слишком неожиданными оказались известия о конфликте премьера и главковерха, слишком трудно было понять, кто в этом споре прав, а кто виноват. Но эта растерянность подтверждает тот факт, что выступление Корнилова вовсе не было заранее подготовленным мятежом. Если бы дела обстояли так, мятежный вождь, во всяком случае, позаботился бы о надежной охране своей собственной резиденции.
Генерал Краснов вспоминал: когда по завершении своих дел он собрался вернуться на вокзал пешком, в штабе его не пустили. Ему предоставили автомобиль: дескать, мало ли что может случиться. Дело, напомним, происходило в Могилеве. Если штаб не контролировал ситуацию в городе, что уж говорить о стране.
Происходившее в эти августовские дни меньше всего вызывало ассоциации со временами Наполеона. Тот же Краснов с полным основанием указывал, что переворот в наполеоновском духе неизбежно предполагает некую театральность. "Собирали Ш-й корпус под Могилевом? Выстраивали его в конном строю для Корнилова? Приезжал Корнилов к нему? Звучали победные марши над полем, было сказано какое-либо сильное, увлекающее слово — Боже сохрани, не речь, а именно слово? Была обещана награда? Нет, нет и нет. Ничего этого не было. Эшелоны ползли по железнодорожным путям, часами стояли на станциях. Солдаты толпились в красных коробках вагонов, а потом на станции толпами стояли около какого-нибудь оратора — железнодорожного техника, постороннего солдата — кто его знает кого? Они не видели своих вождей с собой и даже не знали, где они". Вывод Краснова звучит почти обвинением: "Корнилов задумал такое великое дело, а сам остался в Могилеве, во дворце, окруженный туркменами и ударниками, как будто и сам не верящий в успех".[360]
Такого рода вопросы появлялись у многих. Позднее французский корреспондент Клод Ане прямо спросил Корнилова, как могло случиться, что, разорвав с Керенским, он сам не пошел на Петроград. Ведь если бы главковерх встал во главе наступающих войск, он занял бы Зимний дворец без единого выстрела. Корнилов ответил: "Если бы я был тем заговорщиком, каким рисовал меня Керенский, если бы я составил заговор для низвержения правительства, я, конечно, принял бы соответствующие меры. В назначенный час я был бы во главе своих войск и подобно вам не сомневаюсь, что вошел бы в Петроград почти без боя. Но в действительности я не составлял заговора и ничего не подготовил. Поэтому, получив непонятную телеграмму Керенского, я потерял двадцать четыре часа. Как вы знаете, я полагал или что телеграф перепутал, или что в Петрограде восстание, или что большевики овладели телеграфом. Я ждал или подтверждения или опровержения. Таким образом я пропустил день и ночь: я позволил Керенскому и Некрасову опередить себя… Железнодорожники получили приказы: я не мог получить поезда, чтобы приехать в окрестности столицы. В Могилеве мне бы дали поезд, но в Витебске бы меня арестовали. Я мог бы взять автомобиль: но до Петрограда 600 верст по дурным дорогам. Как бы то ни было, в понедельник, несмотря на трудности, я еще мог бы начать действовать, наверстать потерянное время, исправить сделанные ошибки. Но я был болен, у меня был сильный приступ лихорадки и не было моей обычной энергии".[361]