– Что это у тебя? – осторожно спросил Пипо, который вдруг почувствовал себя одиноким.
– Бинокль. Для bird-watching.
– На что ты смотришь?
– На птиц.
– Просто так?
– Просто так… – пробормотал Марк, не отрываясь от бинокля, вытащил из кармана маленький справочник, на котором было написано: «Европейские певчие птицы», и положил его на стол.
– А откуда ты знаешь, которые певчие? – спросил Пипо, перелистывая справочник.
– Из книги, – сказал Марк, продолжая блуждать взглядом по деревьям и кустам.
Вот что такое амер, разозлился Пипо. Ожидая заказанную еду, он вытаскивает себе спокойненько свой дурацкий бинокль и пялится на птиц. Плевать он на все хотел. Пипо почувствовал себя лично обиженным представителем родных, отечественных певчих птиц, словно и сам был пернатым… Балканский воробей. Амеру хорошо! Он привык к тому, что заказанную еду принесут. И поэтому он спокоен. А Пипо все время в напряжении, потому что у него такое чувство, что за всем он должен следить… И за официантом, чтобы тот не сунул ему палец в суп и не обсчитал; и за тем голубем, что прогуливается по забору, чтобы из пакости не нагадил на голову; и за фасадом, чтобы от него не отвалился кусок штукатурки и не шарахнул тебя по башке; и за автомобилями, когда переходишь по «зебре» на зеленый свет; и за высотным домом на главной площади, чтобы он случайно не рухнул; и за счетами за электричество – это тоже надо проверять; и далее за письмом – если посылаешь его с почты, всегда надо немного задержаться и посмотреть, действительно ли ленивая почтальонша приклеила нужную марку; да даже если у обычного прохожего спросишь, где та и та улица, а он уверенно ответит, что вторая налево – и тут нужно быть начеку. Потому что в девяти случаях из десяти она вообще не вторая налево. А это слишком! Вот в чем она, та самая разница, из-за которой Марк всегда спокоен, а он, Пипо, качает ногой под столом, барабанит пальцами по спинке соседнего стула, весь комок нервов. Он свою энергию тратит на то, чтобы быть начеку. Здесь нельзя быть уверенным даже в листьях, распустятся они весной или нет, никогда ничего точно не знаешь, возьмет подует какая-нибудь дрянь, и они не распустятся, а ты отъебись… Но Марк этого не сечет.
– Эй, дай посмотреть… – сказал Пипо, и Марк протянул ему бинокль. Пипо не заметил никаких птиц. Из живых летающих существ был только голубь, который лениво прогуливался по ограде. А потом ему показалось, что за ближайшим кустом он видит какую-то фигуру, которая через такой же бинокль смотрит на него.
– Напился я как свинья, – сказал Пипо, – уже мерещится что-то.
– Ага, – сказал Марк, – а ты знаешь, у того чеха сегодня украли роман?
– Да ты что?! – изумился Пипо, однако, несмотря на искреннее изумление, не смог удержаться и тут же накинулся на подоспевшие в этот момент чевапчичи с луком. Впрочем, то же самое сделал и Марк. С полным ртом он только промычал:
– Хммм.
Увидев вчерашнюю парочку, портье отеля «Интерконтиненталь» нахмурился. Опять пьяные. Сначала они долго и упорно звонили из вестибюля по телефону, потом приставали к нему с вопросом, в каком номере живет Ян Здржазил и у себя ли он, а когда, увидев, что ключа нет на месте, он ответил им, что гость, по-видимому, находится в номере, они опять принялись названивать. В конце концов, не добившись успеха, друзья, пошатываясь, побрели в бар «Диана».
9
Трошин, удобно развалившись в кресле, сидел, положив ноги на радиатор, и потихоньку тянул коньяк из маленькой бутылочки, которую нашел у себя в номере в холодильнике. Он свое дело сделал. Прочитал скучный доклад, прекрасную имитацию советской литературной критики. Об эстетическом плюрализме в современной советской литературе, о тематическом разнообразии, о научно-технической революции, немного об экологии… Деревенскую тематику и глубокий гуманизм оставил Сапожникову. Он остался доволен ловкостью стилистической мимикрии, на лицах присутствующих можно было прочитать скуку. Еще один русский. Русские вечно талдычат одно и то же.
Сейчас ему просто нравилось сидеть в полумраке гостиничного номера и смотреть через стекло на незнакомый город. У него не было желания знакомиться с ним. Трошин любил гостиничные номера. Этот был довольно шикарным, но шик, как и полагается в хорошем отеле, был безликим. Он любил такую безликость.
Трошин почему-то вспомнил Гинзбурга, старика, с которым лет пятнадцать назад познакомился в Ленинграде. Этот Гинзбург в двадцатые годы живо участвовал в художественной жизни, писал прозу, драмы, снял даже несколько короткометражных фильмов, а потом исчез где-то в Азии, что ли, но после войны опять объявился в Ленинграде и зажил совсем тихо. В шестидесятые годы его откопали молодые ребята, охотники за литературными воспоминаниями. Старик был молчалив, недружелюбен, но непонятно почему вдруг пригласил Трошина к себе. Трошина ошеломила его комната: огромная, пустая, только шкаф, стол, два стула и по-солдатски аккуратно заправленная кровать. Ни одной картины, книги или предмета, свидетельствовавшего о богатой биографии старика или хотя бы подтверждавшего его нынешнее существование. Только над кроватью висела в рамке маленькая фотография, на которой была изображена молодая женщина. Старик стоял посреди пустой комнаты, одна его рука была в кармане темно-серого джемпера, а другую он часто приподнимал вверх… Этот его жест был как бы бессознательным. Сейчас, неожиданно ярко вспомнив его, Трошин подумал, что старик поднимал руку к какой-то невидимой шелковой веревке, которая однажды спустится откуда-то и утащит его наверх.
Он улыбнулся своему воспоминанию. Встал, подошел к холодильнику, достал оттуда еще одну бутылочку и снова вернулся в кресло. Очень часто, хотя и не вполне осознанно, ему хотелось исчезнуть, пропасть, затеряться, поменять город, профессию, знакомых, и это желание с годами становилось все явственнее и все неопределеннее. Оно накатывало на него во время поездок, в таких вот гостиничных номерах, когда он так же, как и сейчас, был защищен равнодушными стенами. В такие моменты у него, впрочем, и не было собственного лица. Всем здешним совершенно безразлично, кто он – Трошин, или Иванов, или Иксигрек, скорее всего, они о нем никогда не слышали, книг его не читали… Для них в данный момент он просто был представителем определенной страны, но в представителя пусть играет Сапожников. Ему это, кстати, и больше подходит.
Боже мой, удивительно, но до сих пор жива в нем эта детская сказочная мечта – надеть на голову шапку-невидимку? И это в его-то сорок семь лет, когда за плечами остались два неудачных брака и относительно успешная литературная карьера? Впрочем, он всегда старался приблизиться к этой позиции. Он был наблюдателем. Люда как-то сказала ему: «Ты, Трошин, какой-то не наш…» И она была права. Казалось, он никогда и ничему не принадлежал, действительно не принадлежал. И не потому, что не хотел. Не мог. Он стремился, всегда подсознательно стремился остаться как бы «неохваченным», отстоять для себя право на неучастие, сохранить какую-то свою, ему самому неясную точку опоры.
И именно с Людой он больше всего старался. Он шлепнулся в первый брак, как равнодушное тесто в миску.
В Людину миску. С Людой повседневность ворвалась в его жизнь полной мерой. Люде импонировало то, что он писатель. Это обеспечивало ряд привилегий, которые казались большими тем, кто их не имел. Это означало, что для них всегда имелись свободные места в писательских домах творчества, хорошая еда (икра, копченая севрюга, деликатесы в ресторане Дома литераторов), ужины, театральные премьеры, фильмы, которых непосвященным никогда не увидеть, интересные люди, и, что самое важное, это давало возможность ездить за границу. Люду так радовали мелочи, которые он привозил из своих не столь уж частых поездок, она так ревниво берегла банки от кофе, английских чаев, флакончики от духов, все эти безделушки, которые свидетельствовали о разнице. С Людой он научился тому, как купить японский цветной телевизор, как найти хорошего сантехника, как доставать масло, бифштексы и колбасу, дворники для машины, золото и редкие издания и, наконец, пресловутую дубленку. Он просто плавал в растворе повседневности. А потом заметил, что в этой самой Людиной миске он не живет, а все время старается угнаться за жизнью.