«Он всемогущ, думал с ужасом Петр. — Он всемогущ и мог избрать и меня, но я избежал этого, и Он избрал Сына Марии».
И вдруг взбудораженное сердце Петра успокоилось: внезапно он почувствовал глубокую благодарность к Сыну Марии за то, что тот принял на себя грех, и нес его на своих плечах.
Неподалеку от того места, где все эти мысли ворохом кружились в голове у Петра, Сын Марии остановился, тяжело переводя дыхание.
— Я устал, устал… — пробормотал он и огляделся вокруг, ища, к чему бы прислониться — будь то камень или человек.
Но всюду, были только тысячи гневно взирающих на него глаз да поднятые кулаки. Ему показалось, что в небе послышалось хлопанье крыльев, и сердце его воспряло: может быть, Бог сжалился над ним в последний миг и послал своих ангелов. Он поднял глаза: это были не ангелы, а вороны. Зло взяло его, и упорство восстало в нем. Он решительно шагнул, намереваясь взойти наконец на вершину, но камни поползли у него из-под ног. Сын Марии зашатался, падая вперед. Но тут подоспел Петр, который бросился поддержать его, взял крест и взвалил себе на плечо.
— Дай-ка помогу! Ты устал.
Сын Марии обернулся, посмотрел на Петра, но не узнал его. Весь этот путь казался ему сном. Тяжесть внезапно исчезла у него с плеч, и он воспарил ввысь, как бывает иногда во сне.
«Это был не крест, — подумал он, — не крест, а крыло!»
Он вытер с лица пот и кровь и бодрым шагом пошел вслед за Петром.
Раскаленный воздух лизал камни. Откормленные овчарки, которых цыгане привели слизывать кровь, улеглись под скалой вокруг ямы, вырытой их хозяевами. Они тяжело дышали, и пот капал, стекая по высунутым языкам. Было слышно, как в солнечном зное трескаются головы и вскипает мозг. В столь сильной жаре все границы стирались и смещались — рассудок и безумие, крест и крыло, Бог и человек.
Несколько сердобольных женщин привели Марию в чувство: она открыла глаза и увидела, как ее босой, до костей исхудавший сын уже приближается к вершине горы, а какой-то человек перед ним несет крест. Она застонала, огляделась вокруг, словно ища помощи, увидела своих односельчан-рыбаков и попыталась пробраться к ним, чтобы те поддержали ее, но не успела. Загудела труба, издали, из крепости, появились новые всадники, пыль поднялась столбом, толпа отпрянула, и, прежде чем Мария успела взобраться на камень, чтобы видеть происходящее, всадники в стальных шлемах и красных плащах, верхом на холеных норовистых конях, топтавших народ, уже непоколебимо стояли на своих местах.
Со стянутыми за спиной руками, в изорванной окровавленной одежде, с седой всклокоченной бородой, с длинными волосами, прилипшими к покрытым потом и кровью плечам, шел, устремив прямо перед собой немигающий взгляд, мятежный Зилот.
При виде его толпа вздрогнула. Кто скрывался под рубищем, держа за стиснутыми губами страшную неисповедимую тайну, — человек, ангел или демон? Почтенный раввин условился с народом громко запеть всем разом. При появлении Зилота воинственный псалом: «Рассеялись враги мои!», чтобы вдохнуть мужество в мятежника, но ни звука не вырвалось из уст людских: всем стало ясно, что в мужестве он не нуждался. Он был выше мужества — непоколебимый, несокрушимый, держащий в стянутых за спиной руках свободу. Все молча с ужасом смотрели на него.
Опаленный солнцем Востока, центурион ехал впереди, таща мятежника на веревке, привязанной к конскому седлу. Он усмирил евреев, и с тех пор вот уже десять лет воздвигает кресты и распинает их. Уже десять лет он затыкает им рты камнями и землей, чтобы они не роптали, — и все напрасно! Одного распинают, а тысячи выстраиваются в ряд, страстно того только и желая, чтобы и их распяли, поют наглые псалмы своего древнего царя и презирают смерть. У них есть свой собственный кровожадный Бог, который пьет кровь первородных младенцев мужского пола. У них есть свой собственный закон — зверь-людоед о десяти рогах. С какой же стороны подобраться к ним? Как одолеть их? Смерти они не боятся, а тот, кто не боится смерти, — эта мысль часто приходила на ум центуриону здесь, на Востоке, — кто не боится смерти, тот бессмертен.
Он натянул повод, остановил коня и окинул взглядом окружавшую его толпу евреев: измученные рожи, лукаво поблескивающие глаза, засаленные бороды, засаленные косички… Центурион сплюнул с отвращением: уехать, уехать отсюда, возвратиться в Рим, где столько терм, театров, амфитеатров и чисто вымытых женщин. Восток, с его грязью, зловонием и евреями, вызывал у центуриона отвращение.
Крест был уже водружен на вершине горы, цыгане на камнях утирали пот, а Сын Марии сидел на скале, смотрел на цыган, на крест, на толпу, на спешившегося перед ней центуриона — смотрел, смотрел и не видел ничего, кроме моря черепов и пылающего неба над ними. Петр подошел к нему, наклонился, желая сказать что-то, начал говорить, но в ушах Сына Марии стоял только шум пенящегося моря, и он не слышал ничего. Центурион кивнул, и Зилота развязали. Тот медленно выпрямил онемевшие члены и принялся раздеваться. Магдалина проскользнула у коней между ног, раскрыла объятия и хотела подойти к нему, но тот махнул рукой, прогоняя ее. Стройная, почтенного возраста женщина благородной наружности молча вышла из расступившейся толпы, обняла Зилота, тот склонился перед ней, поцеловал обе ее руки и долго прижимал ее к себе, а затем вернулся. Старуха еще некоторое время молча, без слез смотрела на сына.
— Прими мое благословение, — прошептала она, затем отошла от Зилота и прислонилась к высившейся напротив скале, где лежали, вытянувшись в скудной тени, овчарки цыган. Центурион рывком вскочил на коня, чтобы всем было видно и слышно его, вытянул кнут в направлении толпы, призывая ее к молчанию, и заговорил:
— Слушайте, евреи! Рим говорит с вами! Тихо! Он указал большим пальцем на Зилота, который уже бросил рубище и в ожидании дальнейшего стоял на солнце.
— Этот человек, который ныне стоит нагим перед лицом Римской империи, дерзнул поднять, голову против Рима. Еще юношей он низвергнул императорских орлов, ушел в горы, и призывал народ тоже уйти в горы, чтобы поднять восстание. Он говорит, что наступит день, когда из лона вашего выйдет Мессия и сокрушит Рим! Тише! Не кричите! Он — бунтовщик, убийца, изменник. Вот каковы его преступления. А теперь я обращаюсь к вам, евреи, — решайте сами, какое наказание он заслужил!
Центурион умолк и в ожидании ответа обвел толпу взглядом со своей высоты.
Люди возбужденно зашумели, зашевелились, двинулись, все разом ринулись с места, устремились на центуриона, подступили к ногам его коня и тут же испуганно откатились назад, словно взволнованное море.
Центурион разозлился, пришпорил коня и Двинулся на толпу.
— Я вас спрашиваю! — взревел он. — Перед вами — бунтовщик, убийца, изменник — так какое наказание полагается ему?
Рыжебородый неистово рванулся: он больше не мот сдерживать порыв своего сердца, ему хотелось крикнуть: «Да здравствует свобода!» Он уже открыл было рот, но тут подоспел его товарищ Варавва, схватил его и зажал ему рот ладонью.
Какое-то время был слышен только гул, напоминающий шумящее море. Никто не решался произнести ни слова. Было слышно только глухое ворчание, тяжелое дыхание, стоны. И вдруг среди этого неясного гула раздался высокий бесстрашный Голос, заставивший всех повернуться на него с радостью и страхом. Почтенный раввин снова взобрался на плечи рыжебородому, воздел кверху костлявые руки, словно совершая молитву или предавая проклятию, закричал:
— Какое наказание?! Царский венец!
Народ зашумел, стараясь заглушить этот голос, потому что всем было жаль раввина, и центурион не услышал его. Он приставил ладонь к уху.
— Что ты сказал, хахам? — крикнул центурион, давая шпоры коню.
— Царский венец! — изо всех сил закричал раввин. Лицо его сияло, он весь горел, метался на шее у кузнеца, подпрыгивал, плясал, словно пытаясь взлететь.
— Царский венец! — снова закричал он, счастливый, тем, что стал устами своего народа и своего Бога, и широко распахнул руки, словно его распинали в воздухе.