Полевой. Добрый день… добрый день… (Приподнимает шляпу, приветствуя всех собравшихся. Затем, заметив спящего Станкевича, слегка приподнимает тому шляпу палкой, чтобы разглядеть лицо.) Прошу вас, не вставайте. А, господин Кетчер!
Я получил вашу статью. Мне она понравилась. Но если вы хотите, чтобы я напечатал ее в “Телеграфе”… примете ли вы дружеский совет? Перед тем как отдать ее в цензуру… надо бы одно или два выражения… некоторые намеки… если вы мне позволите…
Кетчер. Но это статья о переводах Шекспира.
Полевой многозначительно и твердо улыбается, пока Кетчер не сдается.
Полевой. Так вы мне доверяете? Великолепно. Очень рад, что смогу ее напечатать… А что это за хорошенькие шарфики? У вас что, кружок?
Огарев. Кружок.
Огарев начинает напевать “Марсельезу”, Герцен и Сазонов подхватывают.
Полевой (встревожен). Немедленно прекратите – прекратите это! Прошу вас! Такое мальчишество! И в какое положение вы меня ставите?! “Телеграф” играет с огнем – заметьте, слова не мои, а произнесенные в Третьем отделении и переданные мне. Они меня могут закрыть вот эдак (щелкает пальцами) – одно неловкое слово – и в Сибирь.
Сазонов. Скоро ли очередь дойдет до нас?
Кетчер. Полагаю, что теперь это зависит от официанта.
Сазонов, подумав, кладет платок в карман.
Сазонов. По-моему, я протрезвел.
Огарев. Мы сами сделали эти шарфы.
Полевой. Не сомневаюсь, господин Огарев.
Огарев. Вы слышали, что произошло? Пятерых наших арестовали и забрили в солдаты. Мы собрали для них деньги по подписке… Кетчера и меня потащили к жандармскому генералу Лесовскому… Последнее предупреждение, благодаря высочайшему милосердию государя.
Полевой. Слава Богу, что есть его императорское величество! Я удивляюсь вам, господин Кетчер, учитывая ваше положение.
Кетчер. Генерал Лесовский сказал буквально то же самое.
Полевой (ужален). Это несправедливо…
Кетчер. Я врач, а не министр просвещения.
Полевой. Моя позиция всем известна. Все слышат мой одинокий голос в поддержку реформ… Но реформ сверху, а не революции снизу. Чего может добиться горстка студентов? Они погубят себя ни за что. Даже имена их будут забыты.
Огарев. Или, быть может, будут жить вечно.
Герцен (Огареву). Ты пишешь поэму?
Огарев вскакивает, вне себя от смущения, и собирается уходить. Он возвращается, чтобы положить несколько монет на стол, затем снова уходит, но только до следующего стола, где садится, повернувшись ко всем спиной.
Прости! (По секрету.) Он сочиняет стихи… притом хорошие.
Станкевич поднимается, не обращая ни на кого внимания.
Сазонов. Проснулся! Станкевич, смотри, произошло явление чая как феномена.
Кетчер (оборачиваясь). За нами следят, вон там… видите его?
Полевой (нервно). Где?
Кетчер. Давайте уйдем.
Станкевич берет стакан чаю.
Сазонов (Огареву). Ник, мы уходим. (Станкевичу.) Десять абсолютных копеек.
Полевой. Нам нельзя оставаться вместе.
Огарев (Герцену). Саша, ты идешь? (Следует за Сазоновым и Кетчером и исчезает из виду.)
Полевой. Вы же понимаете, Герцен. “Телеграф” могут закрыть вот эдак (щелкает пальцами) – и голос реформ в России замолчит на целое поколение.
Герцен. Господин Полевой, для реформы нашего азиатского деспотизма требуется нечто большее, чем по-азиатски дипломатичный “Телеграф”.
Полевой (ужален). А что вы предлагаете, Герцен, вы и ваш кружок? Социализм? Анархизм? Республиканство?
Герцен. Да. Мы отвергли наше право быть надсмотрщиками в стране узников. Здесь дышать нечем, никакого движения. Слово стало поступком, мысль – действием. За них карают строже, чем за преступление. Мы – революционеры. “Телеграфу” нечего нам сказать.
Полевой глубоко оскорблен.
Полевой. Ах вот как. Что ж, когда-нибудь и с вами произойдет то же самое… Появится некий молодой человек и с улыбкой скажет: “Проваливайте, вы отстали от жизни!..” Что ж, готов оказать вам такую услугу. Примите мое почтение, сударь…
Герцен (сокрушенно). А вы – мое, господин Полевой, искреннее.
Полевой поспешно уходит.
(Оборачиваясь.) Этот по-прежнему там ходит… как волк в засаде, голодный волк… Ему не помешало бы новое пальто.
Станкевич (оборачиваясь). Нет… это он меня дожидается. (Герцену.) Знаешь, напрасно ты обидел Полевого. Политические приспособления меняют форму, как облака в призрачном мире.
Герцен (вежливо). Надеюсь, ты скоро поправишься.
Он доедает мороженое и кладет деньги на стол.
Что нам делать с Россией? Тебя, Станкевич, я в расчет не беру, но что делать? Ты помнишь Сунгурова? Его отправили на рудники, конфисковав все имущество. Это имущество состояло из семисот душ. Что не так на картине? Да ничего. Просто это Россия. Поместье здесь измеряется не в десятинах, а в количестве взрослых крепостных душ мужского пола. И борцом за перемены здесь становится не взбунтовавшийся раб, а раскаявшийся рабовладелец. Поразительная страна! Нужен был Наполеон, чтобы затащить нас в Европу. Только после этого от стыда за Россию, за самих себя мысли о реформах забродили в головах у возвращающихся офицеров. Мне было тринадцать лет, когда случилось декабрьское восстание. Однажды, вскоре после того, как царь отпраздновал свою коронацию казнью декабристов, отец повез меня и Огарева прокатиться за город. До знакомства с Ником мне казалось, что во всей России нет второго такого мальчика, как я. В Лужниках мы переехали через реку. Вдвоем мы побежали вверх, на Воробьевы горы. Садилось солнце, купола и крыши блестели, город расстилался перед нами. И мы вдруг обнялись и дали клятву посвятить нашу жизнь мщению за декабристов и даже пожертвовать ею, если потребуется. Это был самый важный момент в моей жизни.
Станкевич. У меня так было, когда я прочел “Систему трансцендентального идеализма” Шеллинга.
Герцен. Это… почти непростительно.
Станкевич. Реформы не могут прийти сверху или снизу, а только изнутри. То, что ты считаешь реальностью, – это всего лишь тень на стене пещеры. (Поднимает руку, прощаясь.) До встречи.
Герцен (холодно). Если она когда-нибудь состоится.
Они расстаются, и Герцен уходит. Входит Белинский. Он похож на нищего, которым, в сущности, и является. Он крайне нуждается в новом пальто. Он взволнован.
Белинский (зовет). Станкевич! Наконец-то хорошие новости. Надеждин предлагает мне работу в “Телескопе”. Шестьдесят четыре рубля в месяц.
Станкевич. На это не проживешь.
Белинский. До сих пор я обходился и без этого.
Станкевич. По тебе видно, что обходился. Но жить на это нельзя.
Белинский. А что мне делать?
Станкевич. Стань… художником. Или философом. Теперь все зависит от художников и философов. Великим художникам дано выразить то, что невозможно объяснить, а философам – найти этому объяснение.
Белинский. Но я хочу быть литературным критиком.
Станкевич. Это работа для тех, чья вторая книга не оправдала ожиданий. У Надеждина за свои шестьдесят четыре рубля ты будешь рецензировать по двадцать книг в месяц: поваренные книги, сборники анекдотов, путеводители.
Белинский. Нет, я буду переводить для “Телескопа” французские романы…