— И не роптали!
— Не только не роптали, а еще бога за господ молили! поильцами, кормильцами чествовали!
— Веселое было времечко!
— Веселое!
— Рыба-то, рыбица какая была!
— И не говорите! Еще как теперь вижу, каких у меня карасей в пруде ловливали! Выволокут его, бывало, так даже весь мохом оброс, бестия! А уж о вкусе и не спрашивайте… млеет!
— Вспоминать больно!
— И весьма.
Но вот мало-помалу в другом конце зала образуется иной кружок. В нем не слышится разговоров ни о рыбе, ни о «финзервах», но, взамен того, до слуха изумленных гостей долетают слова, вроде: «вменяемость», «подсудность», «гласное судопроизводство» и проч. Люди, составляющие этот кружок, суть те самые «хорошие» люди, которые служат предметом настоящего исследования.
Завидевши их, люди старинного века умолкают и стараются поскорее пристроиться к карточным столам.
— Интриганты пришли! ишь их привалило! — говорит Катышкин, уходя восвояси, и затем, в продолжение целого вечера, уже ничего не произносит, кроме «пас», «семь без козырей», или «Петр Иваныч опять-таки подсидел»…
Между тем хорошие люди, засевши в противоположном углу, продолжают вести разумную беседу об устноеги, гласности и бескорыстии. Они держат себя гордо, выступают плавно и не давая притом никому дороги, а в отношении к хорошим людям старого покроя выказывают отменную строгость, и только в редких случаях, а именно когда у кого-нибудь из них уж слишком забавная наружность, то есть или нос вавилонами, или на руке, вместо пяти, шесть пальцев, позволяют себе относиться к нему с благодушием, напоминающим материнскую снисходительность.
— У меня сегодня по палате крайне неприятный случай был! — восклицает некоторый молодой и совершенно поджарый председатель, — один из моих чиновников дозволил себе нарушение канцелярской тайны!
— Тсс… сколько ведь раз их за это учили — и все как с гуся вода! что ж вы сделали?
— Ну, разумеется, вон его!
— Конечно, это наш долг — очищать воздух!
— Однако, господа, — вступается прокурор, который весь погружен в свое звание истолкователя сомнений, — однако не будет ли это противно «гласности»?
— Гм… да, — переглядываются присутствующие.
— Позвольте, господа! — восклицает тот же председатель, — по моему мнению, гласность сама по себе, а исполнение долга само по себе! Эти две вещи смешивать нельзя!
— Н-да, нельзя! — поддакивает товарищ председателя Курилкин.
— Я тоже согласен с мнением Ивана Тимофеича, — вмешивается другой председатель, — я с своей стороны полагаю, что гласность есть вещь хотя желательная, но существующая еще лишь в большем или меньшем отдалении, тогда как исполнение долга есть вещь действительная, не терпящая ни рассуждений, ни отлагательства.
— Итак, Иван Тимофеич поступил весьма здраво, отсекши гнилой член от административного тела, — заключает вице-губернатор.
— Это ясно, как день.
— Да… теперь и я вижу, что так, — уныло бормочет прокурор, которого угрызает совесть за то, что, не далее как третьего дня, у него в канцелярии случился подобный же пример недержания канцелярской тайны, и он, во имя «гласности», не только не растерзал дерзновенного чиновника на части, но даже посулил ему дать прочесть статью об этом предмете, напечатанную в «Русском вестнике».
— Конечно, если мы, люди новые, не будем очищать воздух и отсекать гнилые члены, то на ком же будут покоиться надежды России? уж не на этой ли архивной рже? — справедливо заключает вице-губернатор, указывая на заседающих за карточными столами.
И разговор продолжается все в том же тоне и духе, переходя от нарушения канцелярской тайны к вопросу о том, может ли чиновник, получающий целковый в месяц жалованья, прилично содержать себя (ответ: хотя и не роскошно, но может), от этого вопроса к рассуждениям о пользе ревизионного стола, причем вице-губернатор представляет глубочайшие соображения относительно посылки нарочных на счет нерадивых чиновников.
В это время, за одним из карточных столов, внезапно раздается энергический протест.
— Нет, нет, нет! это, брат, шутишь! — восклицает помещик Птицын, — играть я с тобой сколько угодно буду, а уж сдавать карты не позволю… ни-ни, и не думай!
Кто же они, эти зараженные новыми идеями люди? кто эти робеспьеры формалистики? эти террористы начальстволюбия? эти сорванцы исполнительности?
Выше было сказано, что нынешние хорошие люди суть те же самые убогие мыслью, нечистые сердцем субъекты, которыми и в старину изобиловала Русь, и которых точно так же, как и нынче, величали людьми хорошими. И действительно, если формы древнего сосуда несколько очистились, то из этого отнюдь не следует, чтобы содержанием для них служило что-либо новое, а не прежнее промозглое и мутное вино. Изменение форм в этом случае есть следствие единственно нашей переимчивости, а не внутренних потребностей духа. Относительно этих последних все обстоит как и прежде. По-прежнему мы оказываемся бедными инициативою, шаткими и зависимыми в убеждениях; по-прежнему гибко и не дерзновенно пригибаемся то в ту, то в другую сторону, следуя направлению ледовитых ветров, иссушающих нашу родную равнину из одного края в другой. По-прежнему, лишенные всякой дельной подготовки, мы отнюдь, однако ж, не сомневаемся, что можем управлять судьбами, если не целого мира (для этого высшее начальство есть), то, по крайней мере, одного из его захолустьев; по-прежнему мы наивно открываем рты при всяком вопросе, выработанном жизнью; по-прежнему не можем предложить никакого разрешения, кроме тупого и бесплодного гнета, не можем дать никакого совета, не справившись наперед в многотомном и, к сожалению, еще не съеденном мышами архиве канцелярской рутинной мудрости. Скажу больше: изменение форм не только не принесло пользы, но положительно послужило во вред делу. В прежние времена наша необузданность, по крайней мере, смягчалась нравственною распущенностью, подкупностью и другими качествами, гнусность которых хотя и не подлежит сомнению, но которые (какова должна быть среда, в которой подобные свойства могут быть чтимы на
<После этого отсутствуют 6 листов автографа.>
— Тем более что «Морской сборник», вместе с поступанием вперед, соединяет и замечательную ясность души, которая еще действительнее должна помогать ему в деле приискивания ясных форм.
Хороший человек умолкает и смотрит на жену с тою ласковостью, под которою скромно теплится тихое сознание о собственном его превосходстве над нею.
«Женщина эта — мое создание! если б не я, сделалась ли бы она когда-нибудь «хорошею» женщиной!» — думает он и прибавляет вслух: — Ты ничего не имеешь сказать больше, дружок?
— Ах, душенька! Фомка-кучер опять вчера пьян напился! Я к тебе с вопросом: не прикажешь ли отправить его в часть?
— Гм… да… в часть…
Хороший человек в смущении, потому что вопрос действительно чрезвычайно щекотлив. Конечно, до октября 1858 года хороший человек не встретил бы затруднения в разрешении его. В то блаженное время он был еще убежден, что всякий человек (то есть тот вид человека, который в просторечии именуется Ванькой), не исполнивший своего ванькинского долга, а именно: не вычистивший барские сапоги, разбивший бутылку с квасом и т. д., обязан отвечать за это по закону, а следовательно, и кучер Фомка мог быть, в силу тогдашних убеждений, подвергнут за свою продерзость ответственности по закону. Но в упомянутом выше и достославном в летописях русской криминалистики октябре 1858 года некто кн. Черкасский взял на себя труд доказать, что если бы кто-либо из Ванек и действительно оказал нерадение в чищении барских сапог, то из этого вовсе не явствует, чтобы следовало снимать с него кожу, каковую слишком строгую меру можно и даже должно, но и то лишь в видах смягчения слишком большой резкости в переходе от сдирания кожи к совершенному ее несдиранию (ибо внезапное лишение человека его привычек, комфорта, может даже возбудить в нем ропот), и впредь до тех пор, когда в Ванькиных сердцах утвердятся правила истинной нравственности, заменить увещанием посредством так называемых детских розог. Это изобретение, равносильное изобретению компаса (ибо оно должно послужить нам путеводною звездой в плавании по многоволнистому океану крепостного права, указывая на синеющийся в туманной дали мыс Доброй Надежды), крайне смутило хорошего человека. Конечно, он и прежде постоянно отличался либерализмом и гуманностью своих юридических стремлений, в доказательство чего мог кому угодно показать начатую им статью, под названием: «об отмене кнута с точки зрения правомерности наказания», в которой осязательным образом намеревался доказать, что с тех пор как высшее начальство признало возможным изгнать кнут из нашего уголовного кодекса, идея правомерности наказания не потерпела никакого ущерба, но так далеко он еще не заходил. И под влиянием горьких сомнений и внутренней борьбы уже сбирался он писать статью под названием: «вопросные пункты кн. Черкасскому», в которой этот знаменитый публицист допрашивался, между прочим, о следующем: а) кто должен быть признан судьею в определении детскости или недетскости розог, то есть отдать ли это определение на суд «сведущих людей» или предоставить установленной полицейской власти? б) если предоставить полиции, то не следует ли при этом принять в соображение физические свойства полицейских служителей, положительно противоречащие представлению о детскости, и какие принять меры к устранению случаев превышения власти и т. д., как вдруг «Русский вестник» разразился громовою статьей, в которой с прискорбием протестовал против употребления розог в русской литературе. Хороший человек смутился, однако не поверить «Русскому вестнику» не посмел. Но не смутился кн. Черкасский и вновь доказал весьма осязательно, что, конечно, розги сами по себе дрянь, но временем они необходимы, как уступка общественному мнению, и сверх того тем еще хороши, что составляют как бы знамя, вокруг которого примиряются и соединяются люди самых противоположных убеждений. И завязалась тут в нашей литературе «брань да история», результатом которой было то, что хороший человек окончательно очутился между небом и землей.