Литмир - Электронная Библиотека
A
A

— Урок… Несчастный мальчик преподнес нам урок, своей кровью низвергнув человечество с пьедестала космической экспансии, — продолжал хрипеть старик. — Великая цель… Благородство помыслов… Прометеевский дух… А что, если единственная судьба парии — увидеть дурацкие баклашки и умереть? Не от пули, не от ножа, а от исполненного долга всей жизни? Нет, прав оказался плешивец, что ценой крови лишил нас ужасающей разгадки. Уж лучше сгинуть от мук совести, чем пасть с пьедестала!

Полупрозрачный эпителий вставал непролазными зарослями по обе стороны движущейся ленты. Длинные полые трубки тянулись к фермам жадными щупальцами, и в их прозрачности набухали фиолетовые пятна стрекательных клеток, которые только и ждали касания голых тел, чтобы разрядиться тысячами ядовитых жал.

Одна из трубок мазнула знатока запрещенных наук, и старец отчаянно возопил. Чудовищная опухоль охватила ногу, в мгновении раздув ее так, что стальное крепление не выдержало напора плоти и разлетелось. Казалось, багровая в изумрудных крапинах змея поглотила конечность и теперь переваривает заживо тощее мясцо.

Кошмарная помесь, оскальзываясь, все же поднялась, замерла, покачиваясь из стороны в сторону и поводя неуклюжей головой, отягощенной клацающими лезвиями. На каких еще чудовищ рассчитан отменно смазанный слизью и смоченный слюной невероятный резак? Неужто его единственное назначение — пугать распятых грешников, да отделять плоть от костей в преддверии падения в кипящие котлы преисподней?

Сворден почувствовал, что ферма с большой неохотой, но все же подается. Усталость тела — ничто по сравнению с усталостью металла, раз за разом проходящего сквозь злые щели и горнила, орошаемого едкой кислотой пота ужаса и пота смерти, кровью живой, истекающих из ран, и кровью мертвой, что черным потоком струится по зазубринам стальной конструкции.

Еще, еще немного — крошечной толики ужаса перед ошеломляющим преображением парии, которая, движимая ненавистью, ухитрилась не сгинуть в пучине смерти, пройти сквозь гулкую пустоту материалистической послежизни и оказаться в причудливом мире наркотического бреда религиозных конгрегаций, даже в век Вечного Полудня толкующих о Добре и Зле, о неизбежном Воздаянии каждому по делам его.

Клацнули напоследок челюсти ножных креплений, ударив по щиколоткам, отчего бодрящий разряд боли пронзил тело.

— Глаза… Глаза… Глаза… — агонизировал знаток запрещенных наук.

Стальные браслеты вцепились в запястье с яростью бешеных псов. О каких глазах толкуешь, старая рухлядь?! Какие могут быть глаза у иноземной пиявки, что растопырила челюсти и готова вцепиться в любого из них, если сможет вырваться за пределы дилеммы буриданова барана, лишенного мозжечка?

Пока она раскачивается из стороны в сторону, подергивая лапами, а псевдоэпителий, стелется по земле, чуя приближение чего-то огромного и любопытствующего, еще есть время для свободы.

Сворден бьет пяткой по ферме, и острейшая боль простреливает ногу. Предательский стон вырывается сквозь зубы, а черная четырехугольная тяжесть внезапно наполняется чужеродным пульсом. Главное — не давать своей внутренней твари ни малейшего повода бросить безнадежную затею. Она стенает, молит о пощаде, но запущенный механизм воли со злорадным упрямством поочередно вбивает искалеченные пятки в твердую сталь.

Ступни раздулись и покрылись трещинами, откуда брызжет кровь вперемежку с гноем, сползая по ферме едким потоком. Ноги похожи на слоновьи лапы, если только здешний мир породил подобных животных. Тупая боль перехлестывает чресла и впивается тупыми обломками зубов в живот. Черный треугольник распухает, проникая крючьями под кожу, словно кто-то запускает любопытные ледяные пальцы внутрь. Медленно созревающий паразит готовится вырваться из яйца и приступить к следующей фазе кормления.

— Он ослепил себя! Плешивый старец начитался древних трагедий и ослепил себя! Что ты вообще знаешь о том, что он думал о длинноволосом парии с тату, которого сам окунул в кровавое месиво кривых исторических путей? Не вещал, не лгал прямо в ореховые глаза, а чувствовал в глубине своей искалеченной постоянным страхом душе? — стенал агонизирующий мафусаил. Муки смерти бессмертного похожи на движение плода по родовым материнским путям окоченевшего трупа.

Ноги потеряли чувствительность. Чтобы убедиться в их продолжающемся движении, надо повесить голову на грудь, почти закатив вниз глаза, — опасный образ перед лицом смерти, без разбору принимающей жизни хладных трупов и еще теплых тел. Запущенный моторчик воли с упрямством парии, что тянется к дурацкой баклашке, оставшейся уже по ту сторону его бытия, заставляет подушки пяток стучать в изъеденные кровью и гноем опоры.

— Разве ты не знал, ореховоглазый, что плешивец встречался с каждым из парий? Что ты вообще знаешь, баловень судьбы, сторонний наблюдатель за чужими страданиями… Ты даже не осведомлен о том, кем является его приемная дочь, хотя он вполне серьезно задумывался над тем, чтобы обзавестись сыном — длинноволосым мальчиком с глубоко посаженными глазами… Он сделал все незаметно, чтобы никто не узнал, скрыл следы так тщательно, как мог только он.

Ферма кренилась, но не от приближения к дышущей лютым холодом воронке, где гул молотилок сливался с воплями перемалываемых тел. Буриданова тварь шевельнулась, зашипела, осклабилась шестернями и резаками, наконец-то разорвав порочный круг неразрешимой логической задачи. Пиявка, двойная наследница строителей янтарных городов, изготовилась к питанию.

— Убить того, кого мог бы сделать сыном, — уж не хочешь ли и ты испытать такое, когда кошмар совести все-таки выпустит тебя из пропитанной потом и слезами постели? Только попроси, и знаток запрещенной науки состряпает тебе откровение крысиного бега в ловушке ложных гипотез! Та вопящая от ужаса красотка вполне достойна апокалипсиса откровения, который ты устроишь своей волей и руками ее сына, хе-хе…

— Его, убей его, — шептал Сворден, пока ферма продолжала нехотя крениться навстречу прозрачным щупальцам жгучего псевдоэпителия.

Но пиявка сделала свой выбор, и безумный мафусаил закричал ей вслед:

— Ату, ату его! Ату, мой мальчик! Ты ведь не забыл, кто раскрыл тебе глаза! Пусть и обманул меня тогда, но я на тебя не в обиде! Я тебя проща… — сомкнулись челюсти чудовищного порождения бараков чумных лагерей, где уже мертвые и еще живые перемешаны в неразличимую гниющую кучу, где в жесточайшей лихорадке агонии жизненная сила шкворчит, точно белок на раскаленной сковороде, коагулируя в неподвластную ни тлену, ни воскрешению массу, которую пожирают, вырывая друг у друга куски, восставшие из тьмы души пороки и грехи человеческие.

Зубы медленно впиваются в тщедушное тело знатока запрещенных наук, мафусаила, что так трепетно собирал и хранил — нет, не драгоценные кусочки человеческого знания, коим еще не пришло время расцвесть и превратиться в плодоносящие сады разума, но — трагедии, слезы, обиды, изломанные судьбы тех, кому не повезло заступить за красные флажки, скупо отмеряющие для любопытствующих образов и подобий творца уголки природы, уже очищенные от капканов, самострелов и прочих ловушек.

Скупым рыцарем согбенно он сидел над своими сокровищами, ощущая себя если не повелителем, то законным наместником растущей силы неудовлетворенного любопытства. Они все находились в его цепких руках — и те, кому приказали прекратить дело всей их жизни, и те, кто приказывал, решив, что только им ведомы пропасти во ржи.

Они все шли к нему — милейшему знатоку запрещенных наук, железному старцу, которого опасался сам плешивец — главнейший распорядитель по добровольному установлению гомеостазиса вселенной. Стиснув кулаки, срываясь на крик, плача или с жуткой отстраненностью находящихся в последнем градусе бешенства жертв они сидели на его легендарной кухоньке, точно скопированной с тех древних времен, когда вот такие убогие жилища оказывались единственным пристанищем для работников мысли — исповедальней и хранительницей все тех же обид, и все тех же страхов.

60
{"b":"136850","o":1}