Обдумав все это, я решил превозмочь и жажду, и усталость и оставаться в убежище.
В течение часа или двух судно легко скользило по воде. Должно быть, погода была тихая. «Инка» находилась еще в бухте. Потом началась качка, и шум волн усилился. Волны били у борта, и под их ударами потрескивали шпангоуты[14]. Но в этом не было ничего страшного. Как видно, мы выходили в открытое море, где ветер всегда свежее, а волны выше.
«Скоро лоцман вернется на берег, — думал я, — тогда я смогу выйти на палубу».
По правде сказать, перспективы у меня были не очень-то веселые: встреча с грубым помощником и насмешливыми матросами. Возможно, что они рассвирепеют, когда увидят, какую штуку я с ними сыграл, и еще, чего доброго, изобьют меня. Я не ждал, что они примут меня слишком вежливо, и с удовольствием уклонился бы от такой встречи.
Но иначе поступить было невозможно. Я не мог сделать весь рейс, сидя в трюме, то есть провести несколько недель или даже месяцев без еды и питья. Придется выйти на палубу.
Среди этих грустных размышлений я вдруг почувствовал томление, резко отличавшееся от моих нравственных страданий. Это было физическое недомогание, худшее, чем жажда и усталость, — какая-то новая беда. Голова закружилась, на лбу выступил пот, явились приступы тошноты. Я задыхался, чувствовал тяжесть в груди и горле, как будто кто-то давил мне на ребра и сжимал легкие. Я ощущал гнилой запах стоячей воды, которая скопляется обычно в глубине трюмов, и слышал, как она булькала под настилом. Судя по всем симптомам, это была обыкновенная морская болезнь.
Я не очень испугался. Просто я чувствовал себя все хуже. Это было неудивительно в моем положении: жажда жгла меня, а кругом не было питьевой воды. Я был убежден, что стакан воды прекратил бы тошноту и облегчил бы меня. Я все отдал бы за один глоток.
Ужас перед лоцманской шлюпкой помогал мне крепиться первое время. Но качка становилась все резче, а запах стоячей воды все тошнотворнее. Внутренности мои выворачивались наизнанку.
«Наверно, лоцман уже уехал, — подумал я, — так или иначе, я больше не могу здесь оставаться. Надо выйти на палубу, иначе я умру».
Я поднялся и вылез из тайничка; шел я ощупью, придерживаясь бочки, достиг уже отверстия, через которое влез в тайник. Тут, к величайшему моему изумлению, я увидел, что оно закрыто.
Я не верил себе. Несколько раз я ощупал ящики. Без всякого сомнения, отверстие заставлено! Повсюду мои руки натыкались на вертикальную стену, которая представляла собой боковую сторону огромного ящика. Ящик этот стоял как раз в промежутке между бочкой и стенкой трюма и был поставлен так аккуратно, что не было щели, в которую я мог бы просунуть палец. Я попытался сдвинуть ящик руками, напряг все силы, потом надавил плечом — бесполезно. Я не мог даже пошатнуть его. Это был огромный короб для тяжелого груза. Даже силач вряд ли сдвинул бы его с места, а уж обо мне и говорить не приходилось.
Я вернулся в свою нору, надеясь проскользнуть позади бочки и обогнуть ящик с тыла. Новое разочарование. Даже руку нельзя просунуть в промежуток между знакомой мне бочкой и другой, точно таких же размеров. Мышь с трудом проскользнула бы между первой и второй, которая вдобавок плотно прилегала к стене трюма.
Я попытался вскарабкаться на бочку, чтоб уйти верхним путем, но и там меня ждало разочарование. Между верхним днищем бочки и бимсом[15], протянутым наверху поперек трюма, оставалось лишь несколько сантиметров, и даже при моем маленьком росте я не мог пролезть в эту щель.
Теперь представьте себе сами, что я почувствовал, когда убедился, что заперт в трюме, замурован, погребен под тяжестью груза!
Глава XXI
ЗАЖИВО ПОГРЕБЕННЫЙ
Теперь я понял, почему ночь показалась мне такой длинной. Свет не доходил до меня. Ящик закрывал мне свет. Прошел целый день, а я принял его за ночь. Я думал, что матросы работали ночью, в то время как они работали днем. Не одна, а две ночи и целый день прошли с тех пор, как я спустился в трюм. Неудивительно, что я ощущал голод, жажду и боль во всем теле. Короткие перерывы в работе матросов наверху означали завтрак и обед. Длинный перерыв перед тем, как подняли якорь, означал вторую ночь: все спали и было тихо.
Я заснул сейчас же после того, как спрятался за бочкой. Это было вечером, и я проспал сладко и крепко до следующего полудня. Погрузка продолжалась, я ничего не слышал — и меня загородили ящиком.
Не сразу я понял весь ужас моего положения. Я был заперт и понемногу убеждался, что все усилия освободиться ни к чему не приведут. Оставалось лишь надеяться на крепкие мышцы матросов: если они сумели нагромоздить надо мной эти ящики, то сумеют и вторично их переставить, чтобы проложить мне дорогу. Надо было только крикнуть и обратить на себя внимание.
Увы! Мне в голову не приходило, что мои отчаянные вопли могут вовсе не быть услышаны; я не подозревал, что люк, через который я опустился на канате в трюм, был теперь плотно закрыт тяжелым щитом, что поверх щита была натянута толстая просмоленная парусина и что вряд ли в этом положении произойдет какая-нибудь перемена до конца путешествия. Если бы люк даже не был прикрыт, и то меня бы не услышали. Мой голос затерялся бы среди сотен тюков и ящиков, пропал бы в беспрестанном рокоте волн, плещущих о борта корабля.
Вначале, как вы знаете, я не очень беспокоился. Я думал только, что мне придется долго ждать глотка воды, в которой я очень нуждался, потому что команде понадобится много времени, чтобы раздвинуть ящики и привести меня в чувство.
И только после того, как я накричался до хрипоты и вдоволь настучался в доски борта, и снова закричал, и снова не дождался ответа, — только тогда начал я вполне понимать ужас своего положения. У меня не было никакой надежды на спасение: я был заживо погребен!
Я еще кричал, вопил, звал на помощь. Не помню, сколько это продолжалось. Я совершенно выбился из сил.
Я прислушивался — ответа не было. Я слышал только жалобное эхо собственного голоса. Он возвращался ко мне, словно отраженный темнотой, царившей в закоулках трюма. Пока судно стояло на месте и волны не шумели у его бортов, до меня доходили крики и песни матросов. Но теперь я ничего не слышал. К тому же люк был наглухо закрыт.
Если я не слышу сильных матросских голосов, то как они могут услышать мой слабый голос?
«Они не слышат меня, — думал я, — и никогда не услышат. Никогда не придут на помощь! Я должен умереть!»
Это убеждение во мне крепло. К мукам морской болезни присоединилось отчаяние. Силы меня покидали, и наконец я свалился, как мешок.
Долго лежал я так. Мне хотелось умереть. Если б я мог, я ускорил бы течение событий. Но даже обладай я оружием — я не мог бы покончить с собой: у меня не хватило бы сил. Впрочем, у меня и было оружие, но я совершенно забыл о нем. Вас удивляет, что я хотел умереть? Но поставьте себя на мое место, и вы поймете, что значит ужас отчаяния. Желаю вам, чтобы вы никогда его не испытали.
Я был убежден, что умираю. Но я ошибался: люди не умирают ни от морской болезни, ни от отчаяния. Мальчики также. Вообще, жизнь сидит в нас прочно и от нее не так легко отделаться.
Я впал в бесчувственное состояние и долго не мог прийти в себя.
Понемногу я очнулся. Странное дело: мне захотелось есть. Морская болезнь, как известно, обостряет аппетит. Но хуже голода была жажда, которую я никак не мог удовлетворить. С голодом дело обстояло легче: у меня в кармане сохранились еще куски сухарей.
Не стоит рассказывать вам обо всех моих переживаниях. Долго находился я в полном отчаянии. Несколько часов я пролежал без движения, почти в бреду и наконец задремал.
Слишком долго я бодрствовал, и слишком устал мой мозг. Несчастье утомило меня. Я отупел от страданий — вот почему я опять заснул.
Глава XXII
ЖАЖДА
Спал я мало и беспокойно и видел во сне опасности и треволнения. Но действительность была опаснее снов. Очнувшись, я не сразу понял, где нахожусь. Только подняв руки, я вспомнил, в какую беду попал: руки мои повсюду натыкались на деревянные стены темницы. Я едва мог повернуться в ней. Мальчику нормального роста и вовсе негде было бы здесь повернуться.