Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Не поднимая глаз от испещрённых непонятными знаками страниц, она величественно взмахнула рукой — так прогоняют глупую приставучую курицу.

Я ушла в свою комнату, в которой не было дверей, и принялась обживаться — разложила бельё в ящиках комода, расставила сверху какие-то безделушки, дорогие сердцу и странствующие со мной по миру.

Так началось это почти двухлетнее добровольно-вынужденное заточение в полуразвалившемся доме, этот странный союз, основанный на вражде, ненависти, желании понять и принять, терпении и взаимной зависимости.

Каждое утро начиналось одинаково — сначала Ханигман принимала ванну, потом я варила ей кашу. Нехитрые процедуры были возведены до ритуала священнодействия, правда, одностороннего — она балдела, я же тихо бесилась. Пока Ханигман нежилась в пенистой воде, я уныло сидела на унитазе и прела от влажного и спёртого воздуха — она боялась оставаться в ванной комнате одна и не позволяла открыть дверь, чтобы ей не надуло. Потом, дрожа от отвращения, я натирала кремом её рыхлое разваливающееся тело и одевала. Довольная и свежая, Айрын шествовала на кухню, с важным видом цепляла на нос очки и погружалась в чтение своего талмуда. Я не знала, что это была за книга. Но по тому, что каждое утро начиналось с одной и той же страницы, догадалась, что это вроде Библии, но для евреев, и она не читает, а молится. А текст, наверное, на иврите.

Я же минут сорок мешала томившуюся на маленьком огне овсяную кашу. Помолившись, она откладывала книгу в сторону, и я с облегчением снимала с огня кастрюльку. Следующий этап был — уборка. Каждый день нужно было пылесосить, вытирать пыль с многочисленных шкафчиков, пуфиков и фарфоровых собачек и кошечек, мыть пол на кухне и в ванной, стирать в тазике её грязное бельё. Позже, чисто из вредности, я пыталась увильнуть от рутинности утренней уборки, мотивируя тем, что я же христианка, и хотя бы в воскресенье можно не мыть полы, из уважения к моей религии — я ведь уважаю её. Ответ был таков, что мои ценности её не интересуют, а я бы лучше исполняла свои служебные обязанности.

Я же впервые столкнулась с ортодоксальными евреями и с любопытством вникала в чужую культуру. Мне полюбились пятницы. Ханигман зажигала свечки, прекращала шпионить за мной и дёргать по пустякам. Она становилась необыкновенно важной, временно приостанавливала телефонный террор дочерей, замолкала, усаживалась у круглого, уставленного свечами стола в гостиной и шептала молитвы. Я на цыпочках сновала мимо неё на кухню и в ванную — варила себе кофе и могла спокойно, раз в неделю, посидеть в туалете.

Изнутри ванной комнаты дверь не закрывалась, была сломана задвижка. Дочь пациентки клялась прислать кого-нибудь починить задвижку, но так и не прислала. Ханигман страдала недержанием мочи и неконтролируемой вредностью — ей нравилось, когда я злилась. Стоило мне просочиться в комнату индивидуального пользования, как забыв про больные ноги, со слоновьим топотом в ванную неслась Айрына и с размаху, как громадный мотыль, билась в дверь. Ночью, заслышав её богатырский храп, я на цыпочках кралась в сортир, мечтая освободить вздутый желудок, но пациентка не теряла бдительности и во сне. С криком «Я первая!» она срывалась с постели.

Замок, наконец, починили, но мою нервную систему это не сохранило. Всё то время, пока я принимала душ или сидела на горшке, Айрын неистово колотилась в дверь, рискуя выломать её вместе с рамой. Я научилась хладнокровно принимать водные процедуры под грохот и крики.

В пятницу жизнь замирала. Чтение молитв продолжалась недолго. Сидя на стуле, Айрын засыпала. Выглядела она уморительно — сбившийся на ухо парик, лежащая на груди голова, нижняя губа оттопырена, горой вздымается огромный живот, короткие и неожиданно худые ножки в перекосившихся реках вен вытянуты, с них свалились тапки, руки безвольно висят вдоль тела.

Под её шумные всхлипы и всхрапывания я спешила воспользоваться недолгой свободой — спокойно принимала душ, делала себе гренки или яичницу, звонила по телефону приобретённым за время учёбы на курсах приятельницам, таких же невольниц, работающих хомматендами с проживанием, и в пятницу вечером у нас была возможность перемыть косточки своим старухам. Обязательно я звонила Тамаре и Николаю и громким шёпотом рассказывала, какая старуха сволочь.

Вечера я обычно проводила в своей келье, сидя на полу и читая газеты.

Спать же перебралась с дивана на пол — на моих бедных боках уже были отпечатаны все диванные пружины, а тело стало принимать форму его выбоин и ямок. На полу спать было вольготнее, хотя жёстко.

Обычно я долго лежала без сна, прислушиваясь к шорохам и поскрипываниям старого дома, наблюдая за тенями от огромного дерева, которое заглядывало в комнату и стучало ветками в оконное стекло. Покой этот нарушали лишь призрачный свет луны и возня трёх мышек, которые устраивали беготню по квартире, но ни разу не забежали на моё ложе. Мышки казались разумными и славными, они явно играли в догонялки, когда же я однажды их по глупости спугнула, они мгновенно рассыпались, прыснули в стороны, исчезли и больше не появлялись.

Зимой стало тоскливо. Темнело рано. Сидя на полу, я прислушивалась к бубнению телевизора на кухне, Ханигман по-прежнему спала за столом, но всякий раз просыпалась, когда я на цыпочках кралась в туалет. Прогулки выводили меня из себя — я постыдно мёрзла. Попрятались по домам соседи и их детишки, здания и деревья оголились до самого основания, исчезли все цвета, кроме серого, чёрного и коричневого. Два часа каждый день мы мотались туда-сюда по пустой улице. Я изнывала от скуки и холода, Ханигман получала огромное удовольствие.

Несколько раз я пыталась сменить пациентку, но всегда попадала из огня да в полымя. Потом я сбегала от лежачих больных, орущих ночи напролёт, и окончательно сумасшедших и агрессивных, и опять попадала к Ханигман — у неё по причине её необыкновенной вредности не могла прижиться ни одна хомматенда — я оказалась самой терпеливой или самой невезучей. Вернувшись, я отогревалась в тепле её квартиры, отдыхала в тишине, наслаждалась покоем и необременительными обязанностями и — всё начиналось сначала.

Тихенькая и вежливая, Айрына давала мне возможность отдохнуть, расслабиться, а потом начинала придумывать новые каверзы и вредности. Сарра просила меня терпеть и не уходить — она устала от частой смены помощниц для матери, устала от конфликтов и постоянных жалоб на мать:

— Да, мама не подарок. Мне тоже с ней нелегко, но что делать?

Меня она соблазнила тем, что обещала часто забирать мать к себе в дом на многочисленные еврейские праздники, освободив, таким образом, меня от заточения. В праздничные дни, уже с утра, нарумянившись и нарядившись, Ханигман сидела у окна, похожая на окаменевшего суслика, и я, потерявшая способность читать, в ожидании свободы маялась неприкаянно, прислушиваясь к звукам.

За пару дней, належавшись в ванне в квартире своих друзей, наговорившись с ними всласть, наигравшись с детьми и набегавшись по Манхеттену, я отходила от вечной усталости и раздражения, но затем ненависть к пациентке обрушивалась на меня с новой силой, хотя в то же время она меня страшно смешила — все эти подглядывания, уморительная важность, нелепые выходки.

Я пыталась с ней подружиться, но это было бесполезно. Она не хотела никого и ничего впускать в свою душу. Она хотела только — жить. Хотела неистово и страстно. Она наслаждалась каждым отпущенным ей часом, наполняя однообразную жизнь всеми доступными ей эмоциями и развлечениями, из которых самыми любимыми были моя злость и раздражение.

Я же таяла, бледнела и гасла. Мне, тридцатилетней молодой женщине, которой, кстати, больше двадцати пяти никто не давал, была тяжела жизнь монашки. Моя задача была — скопить как можно больше денег, осмотреться и постараться выйти замуж. Но как можно искать мужа, будучи запертой в доме с полусумасшедшей старухой?

В выходные я с восторгом шлялась по Манхеттену, музеям и паркам. Здесь не принято знакомиться на улицах, и на судьбоносную встречу надежд было мало, но я надеялась, что что-нибудь произойдёт. Долгими тоскливыми вечерами меня спасало рукоделие — я обожала вязать крючком кружева, — и бумагомарание, к которому я пристрастилась, спасаясь от одиночества, ещё в Майами. Вытащив у Ханигман из буфета стопку сиреневой, для писем, бумаги, украшенной по краям вензелями и цветочками, я записывала всё, что приходило в голову.

11
{"b":"136404","o":1}