Литмир - Электронная Библиотека

В моем обществе никто не осмеливался поднять глаз, многие начинали искать несуществующие пылинки на рукаве и застегивать воротник рубашки, подчиненные трепетали, и даже люди, занимавшие на первый взгляд более высокие посты, чем я, вечно ходили с потными ладонями. Я провел чистки во многих собраниях сочинений и в томах избранного, в автобиографиях и биографиях, в военных дневниках и исторических исследованиях, в учебниках и энциклопедических словарях, написал тысячи доносов и отчетов, и пока другие болезненно колебались, я, в соответствии с директивами, пополнял архивы и тюрьмы, и нередко в результате моих трудов кого-то закапывали в землю, не оставив ни надгробья, ни таблички, ни даже могилы...

Но на этом я не хотел бы здесь останавливаться. Все это, видимо, можно узнать, открыв архивные материалы или прочитав слова, глубоко выцарапанные на стенах одиночных камер: «Сретен, чтоб у тебя глаза лопнули!», или «Покимица, будь ты проклят вместе со всей твоей родней!», или наткнувшись на стройплощадке, где копают котлован под фундамент нового дома, на побелевшие человеческие черепа, ключицы и позвонки. Здесь я пишу о том, чего не найдешь нигде, о том, что не оставило никаких следов...

Собственно говоря, о тех первых годах, годах восстановления страны, мне и добавить-то больше нечего, потому что никакой личной жизни у меня не было. Не было и друзей. Старый чекист Голя Горохов в марте 1947 года был отозван в Москву и там вскоре подал рапорт о том, что в свое время, еще в феврале 1938 года, усомнился в правильности одного выступления товарища Сталина, опубликованного в газете «Известия». В общем, съел он последний в жизни горячий пирожок, поцеловал жену, отдал честь своим выстроившимся шеренгой детишкам и, захватив наган, медали и признание в совершенной ошибке, отправился в здание на Лубянской площади, предать себя в руки компетентных товарищей. Трофейный револьвер и награды окончили свои дни на стенде в мемориальной комнате в Черемоднове, родной деревне Голи Горохова, а сам он — на принудительных работах где-то неподалеку от берегов Восточно-Сибирского моря. С ним одним я иногда обменивался парой не относящихся к работе фраз, а когда его не стало, мне и словом перемолвиться было не с кем.

Кроме того, не помню уж когда точно, я переехал от родителей в самую маленькую из предложенных мне квартир, выбрав ее только потому, что находилась она на улице Народного фронта. Да в большей я и не нуждался. С понедельника по субботу, работая в три смены, я отдавался ударному труду, вчитываясь во все и вся, а по воскресеньям старался поддерживать общепринятое существование в реальной действительности, но родителей навещал редко, стыдясь сошедшего с ума и застрявшего в прошлых временах отца. В этот свободный от работы день я обычно промывал усталые глаза отваром ромашки или давал утомленному зрению возможность отдохнуть на берегу Дуная, где, гуляя по парку, я старался дышать поглубже, чтобы изгнать свинцовую бледность, пропитавшую мою кожу, а по праздникам от нечего делать приводил в порядок свою коллекцию значков. Мать сначала упрекала меня за то, что я отдалился от них, потом лишь горько молчала, а при последней нашей встрече, преодолев свою вечную стыдливость, спокойно сказала:

— Я знаю, чем ты занимаешься. Люди рассказали. Шпионишь. И не стыдишься этого. Отец ошибся насчет твоего славного зачатия 28 июня 1919 года. Это было не попаданием в десятку, а самой большой ошибкой в нашей с ним жизни.

До самой их смерти я никогда больше не переступал порог родительского дома. Только иногда сворачивал в их улицу и подходил к располовиненному бомбежкой зданию, которое никто не хотел ни сносить, ни ремонтировать, и, спрятавшись за дерево, смотрел на неподвижного отца, похожего на поставленное на подоконник растение. Весной, когда окна были открыты, на его плечи и голову слетались птицы, они переступали лапками по его взлохмаченным волосам или что-то доверчиво щебетали ему в уши. Мать появлялась тогда, когда солнце перемещалось в сторону запада, и уводила отца на другую сторону, к окнам, выходившим во двор, где было еще тепло.

Хочу особо подчеркнуть, что Косана была единственным человеком, который относился ко мне не так, как другие. После окончания ускоренных курсов стенографии и машинописи ее приняли в нашу Службу на должность секретарши, довольно часто мы с ней засиживались до поздней ночи, я диктовал свои наблюдения, она записывала, удивляясь целым страницам деталей и мелочей, которые мне удавалось вытянуть из нескольких фраз. Да, я узнал позже, она была влюблена в меня, и ее не смущало то, чем я занимаюсь, не смущали злобные комментарии у меня за спиной, не смущало даже то, что частенько ей от меня доставалось:

— Товарищ Косана, что тут такое написано?! Кто это может прочитать?! К тому же ты и буквы пропускаешь! От тебя никакой пользы! Да остановись же ты наконец, то, что я сейчас говорю, печатать не надо!

— Я помню, товарищ Сретен. Я помню все, что ты сказал за последний месяц. Я все исправлю после окончания рабочего дня. Ни о чем не беспокойся, каждое твое слово помню, а все остальное забываю, даже, когда мне другие товарищи говорят, что у меня красивые колени, — тепло улыбалась она.

— Колени?! Я не заметил, у меня времени на это нет, — отвечал я смущенно, возвращаясь к чтению и оставаясь слепым и глухим к ее намекам.

Вот так и текла моя жизнь до одной ноябрьской среды 1947 года, когда я получил полномочия «от имени народа» присутствовать при национализации книжного магазина «Пеликан», принадлежавшего некоему Гавриле Димитриевичу. Дело для того времени обычное — решение, инвентаризация товара, новый замок, пломба на входную дверь, и готово. Если бы только не дочь хозяина магазина, Наталия, барышня с огромными глазами. И ее решительное требование оставить себе несколько книг чисто сентиментального содержания.

— Вообще-то не полагается, ну да ладно, берите, тем более что это не та литература, которая интересует классово сознательных граждан, — ответил я, сам не веря тому, что могу быть настолько чувствительным к просьбам такого рода, при этом я, правда, не упустил отметить, что она забрала с полок все тридцать экземпляров одной и той же книги, романа «Мое наследие» некоего Анастаса Браницы.

Я был вдвойне заинтригован. Не только ее подозрительным поведением, но и тем, что впервые в жизни обратил внимание на нечто, выходившее за рамки моей специальности, а именно на привлекательность, которой может обладать существо женского пола. Первого обстоятельства было достаточно для того, чтобы завести дело. Второго — для того, чтобы сделать первый шаг к собственной гибели. Оставив все другие дела, я бросил все силы на изучение ситуации, принялся плести сеть вокруг дочери книготорговца, не чувствуя, что нити судьбы стягиваются вокруг меня самого.

Положение, которое я занимал, позволяло мне беспрепятственно получать всю нужную информацию. Очень скоро я знал о Гавриле Димитриевиче все: о его поведении во время войны, о добровольном участии в спасении слов из разрушенной Национальной библиотеки, а также и о конвертах из вощеной бумаги, содержащих его переписку с профессором Чайкановичем и владыкой Николаем Велемировичем. Очень скоро я узнал все о его меланхоличной женушке, о ее необыкновенном голосе, который унаследовала и Наталия. Но к ней самой мне приблизиться не удавалось. Она была немного старше меня, в конце двадцатых посещала класс оперного вокала примадонны Паладии Ростовцевой, потом неожиданно бросила пение и занялась обычной работой в отцовском магазине. Никто к ней не приходил, сама она тоже никуда особенно не ходила, разве что имела привычку в дни поминовения навещать могилу автора того самого романа, все экземпляры которого она оставила у себя, автор был неизвестный, вернее известный тем, что, как я разузнал, утопился в Дунае после того, как критики плохо отозвались о его литературном дебюте. Все это меня не могло удовлетворить, и я решил посетить ее там, где она проживала, — в родительской квартире по адресу улица Пальмотича, 9. Хотя я и пишу здесь — посетить, но на самом деле я хотел ее припугнуть, дав понять, кто таков Сретен Покимица.

54
{"b":"135890","o":1}