— Я отрезал, — сказал он без всякого выражения.
— А было что отрезать? — тут же воспользовалась ситуацией я. Но напрасно я думала, что с ним можно чем-то воспользоваться. Он мне просто не ответил.
— Как ты там жил? — через долгую паузу, приступая к следующему шву, спросила я.
— Хорошо. — Он помолчал. — Было нормально со жратвой и с шалавами.
— Что, что? — переспросила я, оторвавшись от шитья.
— Я говорю — хватало и хавки и баб.
Мне опять показалось, что он все про меня знает и пытается мне отомстить.
— Зачем ты это мне говоришь?
— Чтобы ты знала.
— Где же ты все это находил? — растерянно спросила я.
— Рассказать подробности? — холодно спросил он.
— Нет, нет… — торопливо сказала я, так и не зная, верить ему или нет. Мне очень не хотелось ему верить.
Мы надолго замолчали, и во мне начала потихоньку вскипать злость. «Как же так? — думала я. — Тут сидишь, мучаешься угрызениями совести, а оказывается, он первый мне изменил. И при этом не дал ни соломинки, за что могла бы ухватиться моя верность. Он просто вычеркнул меня из жизни».
— А тебе не интересно знать, как я здесь без тебя жила? — спросила я, понимая, что во мне просыпается стерва, которую будет трудно остановить.
— Не интересно, — сказал он.
— Мне тоже тут хватало мужчин, — с мстительной усмешкой сказала я, ожесточенно нажимая педаль машинки.
— Не гони машину, вспотеешь — простудишься… — усмехнулся он.
— Ты мне не веришь? — Я остановила машинку и разъяренно взглянула на него. На его губах блуждала загадочная улыбка. Да он просто пьян от своего «чифиря», решила я, но, заглянув в его глаза, поняла, что заблуждаюсь…
11
Дошивала я брюки в полном молчании. Несколько раз я видела, как он клюет носом, но лечь больше не предлагала. Во все время этого злобно-молчаливого шитья я поносила его про себя последними словами. Ну что я в нем находила, часами вжимаясь лицом в колючий штакетник или дожидаясь на лавочке во дворе? Что в нем такое есть, чтобы думать о нем годами и теперь страдать от того, что он спая там с какими-то шлюхами, наверняка такими же ворюгами, как и он?
Но вскоре справедливость во мне победила и я вспомнила, что сама изменила ему вовсе не потому, что узнала о его изменах, а потому, что больше не могла терпеть. И тогда я его не то чтобы простила, а как-то успокоилась насчет его зечек мокрохвостых.
Когда я закончила брюки — это было около пяти часов утра, — мы были уже совершенно посторонними людьми. Я думала, что, когда он уйдет, лягу спать и не буду вставать трое суток. А телефон я обрежу…
Розеток, чтобы его можно было спокойно выключить, тогда еще не было. А снимать трубку мы боялись. Существовало поверье, что за это могут отключить телефон насовсем.
Брюки удались на славу. Это хоть и не исправило моего гнусного настроения, но доставило минутное наслаждение. Я всегда искренне радовалась, когда вещь у меня получалась. Этому научила меня бабушка. Она говорила, что если не радоваться удачам больше, чем заказчик, то быстро разучишься огорчаться неудачам и из свободного и гордого мастера превратишься в тупого и бесчувственного батрака, в подневольное животное.
Радость свою в данной ситуации я, естественно, скрыла за пренебрежительной миной. Когда он похвалил мою работу, я только пожала плечами — мол, получилось и получилось, что мы, брюк не шили?
— И что ты собираешься теперь делать? — спросила я у него, откровенно зевая.
— Я сейчас пойду, — безнадежно сказал он.
— Я тебя не гоню, — как можно безразличнее пожала плечами я. — Просто я валюсь с ног и пойду сейчас спать в бабушкину комнату. Ты хочешь — иди, хочешь — оставайся и ложись здесь или в гостиной на диване. Я дам тебе подушку и чем укрыться.
— Нет, — неуверенно сказал он, — я пойду.
— Ты специально пойдешь в пять часов, чтобы быть одному на улице и чтобы каждый милиционер обращал на тебя внимание? Кстати, я так и не поняла, зачем ты приходил?
— Еще поймешь, — ответил он без всякой угрозы, но я поежилась от этих слов.
— Ну хорошо, скажешь, когда захочешь, но я тебе советую поспать часов до восьми, потом спокойно позавтракать и вместе со всеми выйти из дома, как на работу. На тебя и внимания никто не обратит.
Он с минуту подумал, потом сказал:
— Я лягу здесь. Встану в восемь и уйду.
— А я заведу тебе будильник, — с облегчением сказала я.
— Мне не нужен будильник, — ответил он.
— Тогда я поставлю его себе, чтобы приготовить тебе завтрак, — сказала я.
12
Хоть сил уже не было никаких, но я, опять же неукоснительно следуя бабушкиным заветам, помылась и почистила зубы. Проходя в ее комнату мимо своей спальни, я заметила из-под двери полоску света. Понимая, что спросонья он может и выстрелить, я решила все-таки войти и погасить свет, чтобы не мешал ему спать. Тихонечко надавив на ручку, я бесшумно открыла дверь и сперва просунула туда руку, чтобы он понял, что это я. В крайнем случае, думала я, в руку труднее попасть, чем во все остальное, а в самом крайнем случае от ранения в руку никто не умирал.
Немного подождав и убедившись, что в меня никто не стреляет, я заглянула в спальню.
Он спал на животе, зарывшись лицом в подушку и разметавшись по кровати. Одна рука его была засунута под подушку, где, как я догадалась, лежал пистолет. Одеяло почти все сползло на пол.
Он был страшно худой, с выступающими ребрами и весь разрисованный своими крестами, могилами, кинжалами и звездами. На нем были трусы. Наверное, он их выстирал и высушил на себе. Теперь они стали стального цвета, а когда я его по частям мыла в ванной, то решила, что они черные.
Как ни тепло у нас было, но я побоялась, что он, ослабленный голодом и ранами, может простудиться, и, подойдя к нему, осторожно подняла с пола одеяло и укрыла его.
Он перевернулся на спину, но не проснулся. На порозовевших от сытости и сна припухлых, почти мальчишеских губах проступила блаженная улыбка. У меня сердце защемило от жалости. Он стал так похож на того маленького Леху, которого я безмолвно и беззаветно любила все детство. Он так улыбался, когда я приносила ему бабушкино печенье… Или когда мы наконец сбивали лед с самой последней, стертой и пожелтевшей от времени ступеньки его белокаменной лестницы, и он, сметя осколки льда, голяком, бегом, вприпрыжку поднимался до самой своей двери на втором этаже и смотрел на меня сверху с довольной, вот точно такой же улыбкой.
Слезы сами собой побежали по моим щекам и одна капнула ему на веко. Он медленно, все еще продолжая улыбаться, открыл глаза и, протянув свою худую, но сильную руку в наколотых перстнях, неловко и бережно, согнутым указательным пальцем вытер слезы с моих щек. Так он делал всегда, когда мы были оба маленькие, и перестал, когда повзрослели, а он стал курить и стоять со взрослыми ребятами у голубятни, откуда слышались гитара и ленивый мат.
Забыв обо всех своих страхах и обидах, я наклонилась и прижалась к нему щекой, чтобы поплакать по загубленным нашим жизням, особенно по его, по нашей несостоявшейся любви, по его неизвестной теперь судьбе… Он лежал не шевелясь, но и этого мне было достаточно. Выплакавшись и успокоившись, я тихонько поцеловала его в небритую щеку. Впервые уколовшись губами о колючки, я, не помня себя от внезапных чувств, прошептала:
— Мой сладкий ежик…
— Свет, — тихо сказал он.
— Что? — не поняла я.
— Свет погаси, — сказал он хриплым голосом.
Я живо встала, подбежала к двери и щелкнула выключателем. В темноте я расстегнула пуговицы халата и слегка шевельнула плечами. Скользкий и тяжелый шелк, лаская тело, мгновенно сполз с меня. Переступив через халат, я подошла к кровати и на ощупь, так как глаза еще не привыкли к темноте, приподняла одеяло и скользнула в нагретую им постель.
Он лежал на спине, вытянувшись и положив руки на одеяло. Я прижалась к нему пылающим от внезапного желания боком. Он даже не шевельнулся в ответ, только его вдруг начала бить дрожь. Она была настолько сильная, что его всего выгибало, и я слышала, как клацают зубы.