Несколько дней я проплакала, запершись в своей комнате. Даже в школу не ходила. Я считала, что он погиб из-за меня. Танька от меня почти не отходила и все время твердила, что я дура, что Зинаида его бы все равно погубила, не так, так иначе.
Бедная моя бабулечка не знала, что со мной и делать, ведь никаких видимых причин для такого горя у меня не было… Когда она донимала меня участливыми вопросами, я ей отвечала, что мне маму и Льва Григорьевича жалко. Бабушка гладила меня по плечам и с сомнением качала головой.
Разумеется, он не мог быть автором того письма. Но, вспоминая всех своих «сладких ежиков», я не могла не вспомнить первого. Моего возлюбленного героя, бесстрашного разведчика, который на фронте за три года прошел путь от рядового деревенского паренька с семиклассным образованием до командира разведбата и капитанских погон, а на гражданке не прижился.
ТРЕТИЙ (1951–1952 гг.)
1
А вот третий больше всего подходил на роль человека, приславшего мне на шестидесятилетие огромный букет роскошных чайных роз и кольцо с изумрудом.
Была тревожная ранняя весна, самое начало апреля. Снег уже сошел, но природа еще и не думала пробуждаться, словно не верила в то, что наяву ее ждет что-то хорошее… Лишь кое-где, чаще всего почему-то под заборами, проклюнулись золотые кружочки мать-и-мачехи. И тут же, рядом с ними, еще больше бросались в глаза выступившие из-под растаявшего снега мерзости.
Чтобы не видеть всего этого, я сразу же после школы шла домой и сидела в заветном кресле с Пушкиным. Почему-то я только его читала в тот год. Танька не понимала меня. Бабушка не могла нарадоваться. Мы очень много тогда пошили.
Я, разумеется, была на вторых ролях, но один фасончик придумала сама, чем и горжусь до сих пор. Он был навеян девятнадцатым веком. Это редкое в начале пятидесятых свадебное платье заказала бабушке дочка какого-то генерала, и мое лирическое настроение пришлось как нельзя кстати.
Лучше всего тогдашнее состояние моей души описано в третьей главе «Евгения Онегина»:
…Давно ее воображенье, Сгорая негой и тоской, Алкало пищи роковой; Давно сердечное томленье Теснило ей младую грудь; Душа ждала… кого-нибудь…
Весной я всегда чувствовала себя неуютно, а тут еще были свежи воспоминания о прошлой весне, о расцвете нашего тайного романа с Макаровым. И это ощущение неизбывной и непоправимой вины…
Угрызения совести и мучения мои были так велики, что я даже не позволяла себе читать книги с эротическим содержанием. Я боялась, возбудившись сверх меры, непроизвольно доставить себе наслаждение и удовлетворение.
Жили бы мы в другое время, я, может быть, ушла бы в монастырь. Но в моей жизни все происходит как раз наоборот. Именно монастырь нас свел с Ильей. Фамилии его я никогда не произнесу, потому что она слишком известна.
2
В один из ясных апрельских дней, когда при ярком солнышке тоска еще безысходнее, я, не сказав об этом ни бабушке, ни Татьяне, тайком отправилась в Донской монастырь, где был похоронен Макаров.
Мы были там с Татьяной в декабре, на другой день после сороковин. Помню, увидев, что к его могиле по свежему снегу не ведет ни один человеческий след, я разревелась и никак не могла остановиться.
С трудом я нашла могилку, и она показалась мне еще более жалкой, чем зимой. Убрав поржавевшие веночки с истлевшими листиками, я хотела выбросить и выцветшую ленту с надписью потускневшим золотом: «Горячо любимому мужу от безутешной жены», но отложила ее в сторонку. Потом убрала прошлогоднюю листву, поправила покосившийся железный крест, протерла носовым платком стеклышко фотографии, на которой он, ясноглазый, с гордо подкрученными вверх усами, смело смотрит в свое печальное будущее.
После этого, подумав, что никто мне не дал права распоряжаться чужой памятью, я украсила лентой крестик. И тут сзади раздался негромкий приятный мужской голос. Я невольно вздрогнула и, может быть, как-нибудь дико отреагировала бы на него, если б не сразу мною узнанные, недавно прочитанные пушкинские слова, которые он произносил:
О, пусть умру сейчас у ваших ног, Пусть бедный прах мой здесь же похоронят, Не подле праха, милого для вас, Не тут — не близко — доле где-нибудь, Там — у дверей — у самого порога, Чтоб камня моего могли коснуться Вы легкою ногой или одеждой, Когда сюда, на этот гордый гроб, Пойдете кудри наклонять и плакать.
Только тут я оглянулась. Передо мной стоял высокий светлокудрый голубоглазый красавец в сшитом из дорогого, явно заграничного букле длинном модном пальто с огромными накладными карманами, которое было схвачено на тонкой талии широким поясом. Через плечо на брезентовом ремне висела брезентовая же плоская сумка чуть побольше тех, в которых ученики музыкальных школ носят свои папки для нот.
Что-то во мне дрогнуло и неясно шепнуло: «Это он».
Не найдя в его словах ничего предосудительного и ничего обидного в выражении лица, я, хоть и была в печально- философском состоянии духа, захотела показать ему, что и мы кое-что читали у Александра Сергеевича, и ответила репликой Доны Анны с самым строгим выражением лица:
Вы не в своем уме.
Брови незнакомца удивленно и радостно взметнулись, и он, немного подумав, медленно и робко ответил репликой Дона Гуана:
Или желать
Кончины, Дона Анна, знак безумства?
Когда б я был безумец, я б хотел
В живых остаться, я б имел надежду
Любовью тронуть ваше сердце…
Тут он смущенно замолчал, очевидно поняв, что совсем уж зарапортовался. Я тоже молчала. Наконец, смущенно прокашлявшись, он заговорил:
— Что дозволено Юпитеру, то не дозволено быку. Я прекрасно понимаю, что я не великий Дон Гуан, хотя вы так похожи на Дону Анну в моем представлении.
Я продолжала молчать, изо всех сил хмуря брови, чтобы не выдать надежды, в один миг затопившей мое сердце.
— Я надеюсь, вы мне простите мой безответственный поступок?..
Я опять промолчала, и он продолжал, справившись со своим волнением:
— Но я прошу меня хотя бы понять… Как я еще мог подойти к юной девушке, которая прибирает могилу… — тут он замялся, подбирая правильное слово: — Близкого человека. Я так боялся, что вы уйдете раньше, чем я решусь к вам подойти… А подойти мне было совершенно необходимо. Только вы не подумайте ничего такого. Я художник. Я сейчас работаю над картиной, которая у меня никак не получается… Я пишу войну… О том, как она опалила русскую женщину, вернее, девушку, которая еще и не налюби- лась вдоволь, но война отняла у нее возлюбленного… И тут такое совпадение…
Он осторожно кивнул на фотографию.
Я снова промолчала, но на этот раз просто от того, что не знала, что говорить.
— Вы мне не верите? — загорячился он. — Смотрите.
Он выхватил из своей сумки потертую картонную папку и развернул передо мной. Я ахнула про себя. Это были великолепные зарисовки мраморного горельефа из храма Христа Спасителя. Там был и памятник Гоголю, который стоит теперь во дворике дома, где он умер, в конце Суворовского бульвара; богиня победы, которая опять заняла свое место на Триумфальной арке, переехав с Тверской улицы на Кутузовский проспект через Донской монастырь.
Был там еще один торопливый рисунок женщины, склонившейся над скромной могилой. По берету, а главное, по формам, которые на этом рисунке были как бы специально подчеркнуты, я узнала себя. Больше того — я себе понравилась.
— Теперь-то вы мне верите? — спросил он.
— Теперь я вам верю, — словно зачарованная, ответила я.
— Меня зовут Илья.
— А меня — Маша, — еле слышно сказала я.
— Я так и знал! — воскликнул он.
— Что вы знали? — насторожилась я.
— Пойдемте!
Он подвел меня к горельефам.