Экономическая депрессия… Десять миллионов долларов… Послевоенная разруха… Блэкхед и Денш обанкротились на десять миллионов… Денш бежал из Америки несколько дней тому назад… Блэкхед сидит под домашним арестом у себя на Грейт-Нэк. Одна из старейших и наиболее уважаемых импортно-экспортных фирм в Нью-Йорке, 10 000 000 долларов…
«Вот вам банковские дела. Всякое коммерческое предприятие заключает в себе долю риска… Мы должны заставить их прийти, иначе они уйдут – а, Меривейл? Так сказал старик Перкинс, когда Канингхэм приготовил ему коктейль… У этого Канингхэма хорошие связи. В конце концов, Мэзи знала, что она делает… Человека с его положением всегда будут шантажировать. Он дурак, что не преследует ее… Эта женщина сошла с ума, сказал Канингхэм, она, вероятно, замужем за моим однофамильцем… Ей место в сумасшедшем доме. Черт возьми, я помогал ему замести следы. Он полностью реабилитировался, даже мать признает его. Синуад был в бане в Токио и в Риме… Джерри всегда это пел… Бедный, старый Джерри, не придется ему испытать это чувство – быть членом «Метрополитен-клуба»… Он из бедной семьи… Или, например, Джимми… У него нет даже этого оправдания… Типичный неудачник… Дурная наследственность… Старик Херф был, кажется, большим чудаком, любителем яхт… Мама рассказывала, что тете Лили пришлось много вытерпеть от него. И все-таки с его способностями он мог бы добиться многого… Мечтатель, бродяга… А мой отец сделал для него столько же, сколько для меня… И теперь еще этот развод… Адюльтер… с форменной проституткой… Наверно, поймал сифилис или что-нибудь в этом роде… Десятимиллионный крах.
Крах. Успех.
Десятимиллионный доход… Десять лет успешной банковской работы… Вчера, на банкете в Ассоциации американских банкиров Джеймс Меривейл, президент «Бэнк энд трест компани» отвечал на тост «десять лет блестящей банковской работы»… «Это напоминает мне, джентльмены, историю при старого негра, который очень любил цыплят… Но если вы разрешите мне сказать несколько серьезных слов по поводу сегодняшнего празднества (вспышка магния, съемка), то я позволю себе сделать одно небольшое предостережение… Считаю своим долгом, в качестве американского гражданина, в качестве представителя крупного учреждения, имеющего национальные, я бы даже сказал интернациональные в лучшем смысле этого слова, или даже, вернее, мировые обязательства…» (Вспышка магния, съемка.) Под громовые рукоплескания Джеймс Меривейл, тряся от волнения своей прекрасной головой, продолжал говорить… «Джентльмены, вы оказываете мне слишком много чести… Позвольте мне только добавить, что во время тревог и волнений, в мутных водах зависти и злобы, в водопадах общественного уважения, во время немногих часов ночного отдыха и миллионов часов работы моим девизом, моим насущным хлебом, моим вдохновением была триединая преданность – жене, матери, национальному флагу». Пепел сигары упал ему на колени. Джеймс Меривейл встал и старательно стряхнул легкий пепел с брюк. Потом снова сел и, нахмурившись, начал читать статью об иностранной валюте в «Биржевой газете».
Они сидят на высоких стульях в фургоне-ресторане.
– Как же это ты, паренек, дошел до того, что нанялся на эту старую калошу?
– Да ни одно судно, кроме него, не шло на восток.
– Ну что ж, ты сам себе вырыл могилу, голубчик! Капитан – идиот, старший офицер – беглый каторжник, экипаж – сборище бандитов, и вся старая кастрюля не стоит страховой премии… Где ты работал в последнее время?
– Ночным клерком в отеле.
– Вот чудак!.. Отказаться от должности клерка в шикарном нью-йоркском отеле и пойти кухонным мальчиком в плавучий ад… Хороший из тебя получится повар!
Тот, что помоложе, краснеет.
– Что, готов бифштекс? – кричит он буфетчику.
Когда они поели и допили кофе, он поворачивается и спрашивает тихим голосом:
– Скажи-ка, Руни, ты когда-нибудь был в Европе… во время войны?
– Был в Сен-Назере[212] несколько раз. А что?
– Не знаю… У меня все время что-то зудит внутри… Я два года был на войне. Тогда все было по-другому. Мне тогда казалось: все, что мне нужно, – это достать хорошую работу, жениться и осесть. А теперь я за все это гроша ломаного не дам… Полгода работаю, а потом начинается зуд – понимаешь? Вот я и решил, что мне надо прокатиться на восток, поглядеть…
– Ну-ну, – говорит Руни, качая головой. – Увидишь, многое увидишь, будь спокоен.
– Каковы убытки? – спрашивает тот, что помоложе, буфетчика.
– Тебя, наверно, забрали молодым?
– Мне было шестнадцать лет.
Он собирает сдачу и идет вслед за Руни на улицу. В конце улицы, за грузовиками, крышами пакгаузов он видит мачты, и дым пароходов, и белый пар, вздымающийся к солнцу.
– Опусти штору, – слышится с кровати мужской голос.
– Я не могу, она зацепилась… О черт, теперь вся штука полетела вниз!
Анна чуть не расплакалась, когда штора ударила ее по лицу.
– Пойди укрепи ее, – говорит она, подходя к кровати.
– Какая разница? Все равно с улицы не видно, – говорит мужчина, обнимая ее и смеясь.
– Свет с улицы… – стонет она, устало падая в его объятия.
Маленькая комната, с железной кроватью в углу напротив окна, похожа на сапожную коробку. Уличный грохот врывается в нее, пробираясь между домами. Она видит на потолке зыбкое зарево электрических реклам, белое, красное, зеленое… потом пеструю путаницу, точно лопнул мыльный пузырь… потом опять белое, красное, зеленое.
– Дик, пожалуйста, укрепи штору, свет сводит меня с ума.
– Он очень приятный, Анна. Можно подумать, что мы в театре.
– Это вам, мужчинам, приятно, а меня это сводит с ума.
– Так, стало быть, ты теперь работаешь у мадам Субрин, Анна?
– Ты хочешь сказать, что я скэб? Я это знаю. Но мать выкинула меня на улицу, и мне пришлось взять работу, я не то лезть в петлю.
– Такая красивая девушка, как ты, Анна, всегда может найти себе дружка.
– Все мужчины – дрянь… Ты думаешь, если я с тобой путаюсь, то я, значит, могу путаться со всяким?… Не буду я ни с кем путаться, понял?
– Да я вовсе не то хотел сказать, Анна… Фу, какая ты сегодня раздражительная!
– Нервы… Эта забастовка, история с матерью, да еще работа у Субрин… хоть кого с ума сведет. К черту, к черту всех! Неужели меня не могут оставить в покое? Я никогда никому не сделала ничего дурного. Я одного хочу – чтобы меня оставили в покое и дали бы мне зарабатывать кусок хлеба и иногда немножко повеселиться… Дик, это ужасно… Я не смею выйти на улицу, боюсь встретить кого-нибудь из союза.
– Полно, Анна, вовсе не так уж все плохо. Честное слово, я взял бы тебя с собой на Запад, если бы не моя жена.
Анна продолжает говорить ровным, хнычущим голосом:
– А теперь… за то, что я к тебе привязалась и захотела доставить тебе удовольствие, ты называешь меня шлюхой.
– Я ничего подобного не говорил! Я даже этого не думал. Я только думал, что ты молодец, а не рохля, как все эти… Постой, я попробую поднять штору – это тебя успокоит.
Лежа на боку, она смотрит, как его грузное тело движется в молочном свете окна. Наконец он возвращается к ней, стуча зубами.
– Я не могу укрепить эту проклятую штуку… Господи, как холодно!
– Ну все равно, Дик, ложись… Наверно, уже поздно. Мне к восьми нужно на работу.
Он достает часы из-под подушки.
– Половина третьего… Ну что ты, детка?
На потолке она видит зыбкое зарево электрических реклам: белое, красное, зеленое… потом пеструю путаницу, точно лопнул мыльный пузырь… потом опять – белое, красное, зеленое.
– Он даже не пригласил меня на венчание. Честное слово, Флоренс, я бы все простила ему, если бы он пригласил меня на венчание, – сказала она горничной негритянке, которая принесла кофе.
Было воскресное утро. Она сидела в кровати, разостлав газету на коленях. Она смотрела на иллюстрацию в газете с подписью «Мистер и миссис Джек Канингхэм улетают в свадебную поездку на своем знаменитом гидроплане «Альбатрос VII».