Литмир - Электронная Библиотека

И поэтому говорить, что поэмы «Про это» или «Лирическое отступление» продиктованы какими-то элементарными чувствами, вроде ревности, не совсем правильно; совсем не правильно. У Маяковского есть строчки: «Любить – это значит с простыней рваных срываться, ревнуя к Копернику, его, а не мужа Марьи Иванны считая своим соперником». А у Карабчиевского получилось, что Маяковский ревновал к мужу Марьи Иванны – то ли к Осе, то ли еще к какому-нибудь Примакову.

Я хочу кое-что процитировать из асеевской поэмы – напомнить российским читателям о существовании такого поэта.

Вот одна из вступительных строф: «А если друг – возьми его за локоть И медленной походкой поведи. Без выкупа, без всякого залога. / Туда, где мы томимся, победив!» Вот камертон: победив – мы томимся, революция томится, то есть не победила. Теперь целую главку процитирую:

За эту вот площадь жилую,

За этот унылый уют

И мучат тебя, и целуют,

И шагу ступить не дают.

Проклятая, тихая клетка

С пейзажем, примерзшим к окну,

Где полною грудью так редко,

Так медленно можно вздохнуть.

Проклятая черная яма

И двор с пожелтевшей стеной.

Ответь же, как другу, мне, прямо —

Какой тебя взяли ценой?

Молчи! Все равно не ответишь,

Не сложишь заученных слов,

Немало за это – на свете

Потеряно буйных голов.

Молчи! Ты не сломишь обычай,

Пока не сойдешься с одним —

Не ляжешь покорной добычей

Хрустеть, выгибаясь под ним!

Да разве тебе растолкуешь,

Что это в стотысячный раз

Придумали муку такую,

Чтоб цвел полосатый матрас.

Чтоб ныло усталое тело,

Распластанное поперек,

Чтоб тусклая маска хрипела

Того, кто тебя изберет!

И некого тут виноватить:

Как горы, встают этажи,

Как громы – пружины кроватей,

И – надобно как-нибудь жить!

Так значит, вся молодость басней

Была? И помочь не придут,

И даль революции сгаснет

В неясном рассветном бреду.

Но кто-нибудь сразу, вчистую

Расплатится ж блеском ножа

За эту вот косу густую,

За губ остывающий жар.

Самое последнее четверостишие асеевской поэмы звучит так: «Если делаешь все вполовину – Разрывайся ж и сам пополам! О, кровавая лет пуповина! О, треклятая губ кабала!»

Вполовину сделана – революция: она так и не сумела уничтожить элементарные формы бытия – настолько элементарные, что уже даже и «бытие» говорить не хочется, а нужно сказать – быт. Тут же напомню, что слово «элемент» значит стихия. Вопрос: чем была революция – новой утопией, новым организационным проектом – или стихией? Конечно, это была стихия, со всеми элементами пугачевщины. Но в том и проблема, что космические революционеры хотели из освобожденной от традиционных культурных форм стихии сделать новую, небывалую культурную форму, в которой уже никакой стихии не будет места – грубо говоря, полу не будет места. Это была тайная мечта всех русских поэтов двадцатого века и гениальнейшего из них, Александра Блока. Согласен: ни Асеев, ни даже Маяковский не обладали гением, сравнимым с блоковским, но владела ими та же мечта о космической переделке мира. Почему такая мечта вдруг иногда завладевает не только поэтическими гениями, но и целыми странами, я сказать не могу, не умею, не понимаю. Но это – так. Нельзя не видеть этого мотива в русской большевицкой революции, в первых ее утопических проектах. И эти проекты вдохновляли – вдохновляли поэтов. И поэты же острее всех реагировали на обозначившуюся реальность – крах проекта, гибель утопии. Почему это так травмировало не только нежного средневекового рыцаря Блока, не только урбанного невротика Маяковского, но и вполне, кажется, здорового парня Асеева, – я опять же не знаю. И почему сцену элементарного совокупления на полосатом матрасе – хотя бы и поперек, а не вдоль – он счел метафорой конца революции, я не понимаю. Вижу и слышу только, что так оно и было, так поэт и видел.

Догадка тут может быть только одна: в том видении Рая, которым предносилась поэтам Революция, не было, а значит, и не будет первородного греха – этого самого совокупления. Твои густые косы останутся сиять вечной красотой, и губы твои не остынут. Но – кому эта красота? кому эта распластанность по ветру? кому этот не остывший жар?

Ответ может быть только один: никому. До конца проведенная революция должна вообще уничтожить пол – пол как метафору и в то же время фундаментальную реальность Природы. Должна уничтожить Иррациональное – создать такую модель бытия, которая была бы полностью рационализированной, технически выверенной, предсказуемой. Короче и проще говоря, сделать из человека и общества машину. Мы теперь понимаем полную утопичность этого проекта. Но тогда, в двадцатые годы, не все это понимали, и как раз наиболее талантливые, с одной стороны, и наиболее политически могущественные – с другой, в этот проект верили. Это и были, с одной стороны, художники-авангардисты, с другой стороны – ранние большевики. Все в целом представляется культурно-мифологической эмблемой – советские двадцатые годы.

Вспомним, что в это время считалось реакционным в литературе, какие писатели проходили под этим ярлыком – новобуржуазные. Главными этими новыми буржуями назывались Эренбург и Булгаков. Ирония истории: первый вообще при жизни вошел в так называемый золотой фонд советской литературы, а второй посмертно, но еще в советские времена стал общепризнанным классиком. В чем видели их реакционность и новобуржуазность? Эренбург, например, пропев гимн конструктивизму, приобретший международный резонанс («А все-таки она вертится!»), как всегда ухмыльнулся и сочинил роман «Жизнь и гибель Николая Курбова». Гибнет – чекист, но не просто чекист, а некий живой носитель идеологии, некий Спиноза с Лубянки – человек, верящий, что можно построить мир геометрическим методом. Одна из самых запоминающихся глав книги – описание заседания политбюро, где члены такового представлены в образах геометрических фигур. Причем узнавались конкретные лица за этими фигурами: вот Ленин, вот Троцкий, Бухарин, Луначарский. А губит Николая Курбова – любовь. В этой метафорической гибели представлена утрата большевицкой невинности: сделать из мира треугольник или трапецию у вас не получится, победит коммунизм женщина, со всеми ее физическими реальностями в противовес математическим абстракциям.

А вот Михаил Булгаков. О его повести «Роковые яйца» написал Шкловский – человек, им лично задетый и, как кажется, обид прощать не умевший. Во-первых, он сразу же определил литературные источники этой вещи – интертекст, как сказали бы сейчас: романы Уэллса «Пища богов» и «Война миров». Но самое интересное в его статье следующие слова: Булгаков берет косность природы со знаком плюс. Это сказано о финале булгаковской повести: громадные анаконды, прущие на Москву (и символизирующие, понятное дело, большевиков), подыхают, когда ударили ранние морозы. Шкловский закончил статью буквально так: Булгаков – способный парень, но его успех – это успех вовремя приведенной цитаты.

Эту цитату, однако, можно повысить в чине: назвать ее, к примеру, вечной истиной. И это истинность Природы – той самой, с большой буквы. Булгаков, как и все так называемые правые попутчики или даже «новобуржуазные» писатели, прекрасно понимал утопичность нового культурного проекта. Косность природы – не обязательно то, что следует подвергать отмене или переделке: есть некий барьер, предел, поставленный усилиям революционеров самим бытием. Для того чтобы это понимать, не надо было обладать каким-то сверхъестественным гением, – достаточно было простого здравого смысла. И действительно, главной темой советской литературы в годы НЭПа стала тема пола – то есть природы, противостоящей максималистскому утопизму революционной современности. Тут можно назвать десятки имен, помимо перечисленных. Но революция – любая революция, хоть русская, хоть французская, – в первую очередь тем и отличается, что утрачивает здравый смысл, пьянит, дурит головы. А здравый смысл – качество не очень для поэтов и обязательное. Потому их так много в любой революции. Потому гениальный Маркес, написавший среди прочего «Осень патриарха», до сих пор не перестает восхищаться Фиделем Кастро.

47
{"b":"135663","o":1}