Но посмотрим – какова же альтернатива? Что предлагается взамен? Бартом, западными людьми вообще – ничего в сущности не предлагается: просто осознать ситуацию и не делать из культуры фетиша. Не то было в России, в Советском Союзе, где из тех же в сущности посылок сделали радикальные выводы. Там действительно произвели погром культуры – и оказались один на один с чистым бытием, то есть ничто. Как всегда, в России раздули тенденцию до размеров обвала. Правильно было сказано, что Россия – это подсознание Запада, иррациональная реализация процессов, идущих на Западе под контролем сознания.
И вот тогда в СССР начался интереснейший процесс, который Левидов и его единомышленники, безусловно не без оснований, расценили как культурную реакцию: начали помаленьку восстанавливать эту самую, условно говоря, буржуазную культуру хотя бы в форме включения в театральный репертуар Чайковского с Островским. То есть на смену Зощенко с его радикальным культурным нигилизмом пришел Жданов. И советским позднейшим, послесталинским уже либералам Жданов в принципе должен быть ближе, чем Зощенко – или Маяковский, или Левидов, что и продемонстрировал прикровенно, на бессознательном, можно сказать, уровне Юрий Карабчиевский. Ждановщина, вообще весь так называемый социалистический реализм были попытками – по-большевицки уродливыми, конечно, – частичной реабилитации культуры. Культуру-то традиционную они, может быть, и реабилитировали, но последствия бытийного погрома устранить не удалось.
И самое интересное, что в практике самих лефовцев, уже на очень раннем ее этапе появилась тема, на которой они споткнулись, где все их теории разлетелись прахом. Это бытийная тема – тема о женщине.
3. ВЕСЕЛЫЕ ВДОВЫ ЛЕФА
Я раздобыл читанную давно и полузабытую книгу Юрия Карабчиевского; освежил ее в памяти. Впечатление блеска и энергии сохранилось; но теперь мне стали совершенно ясны недостатки этой в свое время нашумевшей книги. Недостаток, собственно, один: она антисоветская. Тотальное неприятие всего бывшего в советской истории, видение этой истории под знаками эпохи застоя, когда советская система, уже выродившаяся, явным образом умирала и своими трупными ядами отравляла собственную историю. Было утрачено понимание историчности советской системы: тот факт, что она имела разные этапы, уже не воспринимался. Влиятельные тогдашние книги, например мемуары Н.Я. Мандельштам, подкрепляли и как бы обосновывали эту тенденцию: она, например, сделала все, что могла, чтобы развенчать миф советских двадцатых годов.
Тут вспоминается один случай, сохраненный в мемуарах Герцена: как Белинский, поспорив с каким-то немцем, в конце концов на его реплику «Ну с этим-то вы не можете не согласиться» ответил: «Что бы вы ни сказали, я не соглашусь ни с чем». Вот так же, и куда в большей степени, это относится к сочинениям Белинкова, которые сейчас читаешь с недоумением: человек, ставящий в один ряд Шкловского и Кочетова, не может восприниматься всерьез, этот полемический запал нынче стал архаикой. Вообще есть одно золотое правило, высказанное великим эстетом Константином Леонтьевым: в эпоху реакции следует быть с либералами, а в либеральную эпоху полезно помнить о ценностях консервативных. Избави бог, я не говорю о ценностях коммунистического режима, эта ностальгия мне чужда; но ЛЕФ, но Маяковский, но левое искусство, русско-советский авангард ценностью были, и не только эстетической, но общекультурной. ЛЕФ – отнюдь не банда воинствующих графоманов, как называет его Карабчиевский.
Тема на этот раз – ЛЕФ и женщины; можно даже сказать – коммунизм и женщины. Вспомним хрестоматийное у Маяковского: «Я с небес поэзии бросаюсь в коммунизм, потому что нет мне без него любви». Это совершенно искренние строчки, Маяковский вообще не врал и не притворялся: он действительно хотел видеть эти темы – коммунизм и любовь – вместе, вместе решить. Нужно просто-напросто понять, что эта тема вообще есть, есть здесь некая философема. Карабчиевский этого не понял. И самое несправедливое, что он сказал в своей книге, – это оценка стихотворения «Письмо Татьяне Яковлевой», названного им протоколом профсоюзного собрания в борделе. А это едва ли не лучшее из пореволюционных стихотворений Маяковского.
Одна из глав его книги так Карабчиевским и названа: «Любовь». Здесь подробно говорится об Осипе Брике, названном Луначарским злым гением Маяковского. Карабчиевский повторяет эту фразу, хотя и не отрицает полной самостоятельности Маяковского в лефовских делах. Тем не менее Ося демонизирован им едва ли не в большей степени, чем сделал это неумный наркомпрос. Тут я хочу привести один аргумент, который, по-моему, раз и навсегда способен прекратить разговоры о ЛЕФе как некоей банде. Я уже говорил, что теории Брика и Левидова чуть ли не буквально воспроизводятся на нынешнем Западе в построениях новейшей культурологии. Но, говоря о собственно лефовском прошлом, достаточно назвать одно имя: Шкловский. Писания Брика, Левидова, Перцова, Третьякова, в сущности, мало чем отличаются от теорий этого несомненно гениального человека. Это вариации на ту же тему. А тема была – искусство как модель социальной организации, эстетическое обоснование тоталитаризма, еще, собственно, и не понятого как тоталитаризм. Это была тема всего мирового авангарда. Нельзя сводить ее, как это сделал Карабчиевский, к стремлению лефовцев сделаться государственным, официально поощряемым искусством.
Но сейчас мы говорим не о государственной службе, а о поэзии и о любви. Каковы же трактовки Карабчиевского в соответствующей главе? Я бы, очень мягко выражаясь, назвал их поверхностными. Судите сами (речь идет о том, как Маяковский, удаленный от ложа Лилей Брик, засел в Водопьяном переулке, где написал поэму «Про это»):
Известен еще один рассказ Лили Юрьевны о том, как Маяковский, вернувшись из Берлина, выступая перед широкой аудиторией, пересказывал берлинские впечатления Брика, выдавая их за свои. Своих же впечатлений никаких не имел, поскольку все дни и ночи в Берлине просидел за картами. Его недостойное поведение глубоко возмутило Лилю Юрьевну и будто бы послужило непосредственным поводом для ссоры или, если угодно, размолвки.
<…> но даже если повод был именно этот, причина все же в другом. Причина была – его приставание, его требование верности и постоянства, то есть тех самых мещанских добродетелей, от которых, по всем исходным установкам, он должен был бежать как черт от ладана. Легко обличать мещанство массы, каково-то отказываться самому!
<…> Если видеть <…> не одну только Лилю Юрьевну, но обоих Бриков <…> то исправительно-трудовая отсидка Маяковского приобретает более широкий смысл. Начинался ЛЕФ – и журнал, и группа, – предприятие хлопотное и сложное. Надо было слегка придавить Маяковского, добиться большего послушания, чтоб оградить серьезное важное дело от случайностей, связанных с его импульсивностью и чрезмерно разросшимся самомнением.
Можно возразить, что придавить Маяковского, начиная ЛЕФ, не имело никакого смысла, потому что деньги-то компетентные органы давали именно под Маяковского. Главный-то был он. Но Карабчиевский не понимает и другой темы – вот этой самой любви и связанных с нею мифов мещанского счастья. Не понимает того, что эта тема была поставлена в порядок дня революцией. Ведь пиша о Маяковском, он прочитал весь комплект «ЛЕФа» и «Нового ЛЕФа»; как же он не заметил там, к примеру, поэмы Асеева «Лирическое отступление»? Это у Асеева полный аналог «Про это». То есть тема не индивидуальная, не личная, не Лили одной касающаяся, но и, так сказать, Оксаны (асеевской).
Асеев поэт сейчас начисто забытый, а когда-то входил в десятку лучших, его высоко ставили и Мандельштам, и Тынянов. Я не знаю, что с ним произошло, почему он утратил свое несомненное мастерство; советскую ли власть в этом винить? Но Пастернака, например, она не испортила. А ведь Асеев вроде бы ни в чем предосудительном в смысле советского сервилизма не замечен; что называется, не расстреливал несчастных по темницам. (Не взял в судомойки Цветаеву? Кажется, это апокриф.) «Лирическое отступление» – хорошие стихи. В школе упоминались строчки: «Как я буду твоим поэтом, / Коммунизма племя, Если крашено рыжим цветом, А не красным время?» Все это списывалось на НЭП: мол, люди, искренне приветствовавшие революцию, были травмированы зрелищем частично реабилитированной мелкобуржуазной стихии. Я не думаю, что богатый ассортимент продовольственных товаров и всяческой галантереи так уж травмировал Маяковского или Асеева. Но травма была, это факт. И не галантереей расстроились, а тем несомненным фактом, что революция не сумела ни на йоту изменить, не то что ликвидировать самую будничность существования, самый его физический состав. Что, грубо говоря, не исчезла необходимость есть, пить и совокупляться. А ведь надежда на это была, вот в чем дело. И мы ни в коем случае не должны забывать, что подобного рода космические, онтологические утопии действительно владели сознанием тогдашних людей, причем талантливейших из них, вроде Шкловского с Маяковским, что революция действительно провоцировала подобное умонастроение. У С.Л. Франка есть замечательная статья, где объясняется феномен революционного утопизма: таковой есть стремление не политический или экономический строй изменить, а космический строй бытия. И вот оказалось, что это как раз и невозможно, что нужно опять тянуть ту же волынку: влюбляться, жениться и деньги в семью носить. Кормить птенцов, как сказал бы Расплюев.