Стою, смотрю — душа замирает! Монахи в одеждах черных, вервием опоясаны, и старые, и молодые, но молодых поболе, взгляд у них посветлее, не печальный взгляд умудренного затворника-старца, а человека мирского — не все еще в душе улеглось, умаялось.
Вон стоит один невысокий плотный парень, скуфья на нем тесная, еще не застиранная, тело на волю просится…
Стоит, перебирает четки с кистями из черной шелковой пряжи, с крупными, как мятый чернослив, узлами. За каждым узелком — молитва Господу. Рука у монаха широкая, пальцы татуировкой окольцованы, видно, не одну ходку сделал в места далеко не святые. Но сам взгляд чистый, умиротворенный, наверное, сломал он в себе ствол дерева худого, неплодоносящего, сумел сжечь его, лишь только седой пепел во взгляде просвечивает, когда он, видя мою заинтересованность собой, посмотрел на меня и, вздохнув, отвернулся, продолжая передвигать узлы на четках и что-то шептать про себя.
У Христа — все дети, и нет разницы между праведником и мытарем. Простил же Он на Кресте разбойника, утешил, не отвернулся. Раскаявшийся грешник, как блудный сын для отца своего, вернувшийся домой. Как говорит апостол Павел в послании к коринфянам: “Итак, очистите старую закваску, чтобы быть вам новым тестом… Посему станем праздновать не со старою закваскою, не с закваскою порока и лукавства, но с опресноками чистоты и истины”.
Не знаю, долго ли пробудет сей монах в послушании, но знаю точно: в новые меха старое вино не вольется. Причастность к святыне выпрямила путь его, поросший терниями.
Двери храма враспах, как рубаха у казака в жаркий сенокосный день. В алтаре Христос-Спаситель на верховном троне восседает. Вседержитель. Глаза тянутся смотреть туда, прощения просить за жизнь свою непутевую, за расточительство времени, отпущенного тебе, за содеянные неправедности, и сладко тебе, и стыдно тебе, и горько за утраты твои. Неверным другом был сотоварищам, нерадивым был для родителей. Не согрел старость их, слезы матери-отца не отер, в ноги не поклонился… Суетился-приплясывал по жизни. Рукоплескал нечестивому, в ладони бил. Просмотрел-проморгал молодость свою, весну свою невозвратную. Цветы благодатные срывал, раскидывал. Руки не подал просящему. Со старыми — неугодливый, с молодыми — заносчивый…
Блистает храм. Пылает огнем нездешним, неопалимым. Свет горний, высокий. Оглянулся — отец Питирим стоит, преподобный старец тамбовский, земляк мой. В руке посох сжимает. Укор в глазах, Серафим Саровский рядом, борода мягкая, округлая, взгляд милостивый, всепрощающий. Он не укоряет, а словно ласково по голове гладит незримой ладонью благословляющей. Хорошо под ней, уютно. Сбоку ходатай перед Господом за землю Русскую, за отчизну многострадальную Сергий Радонежский, прям и статен, как тростинка над речным покоем. Молитвенники и утешители наши. Отцы пресветлые. Воистину Просветители. Как же мы забыли заповеди ваши? Землю свою, Родину ни во что не ставим. Ворогу славу поем, шапки ломаем…
Так думал я, стоя в Богородичном храме Задонского мужского монастыря. До того у меня о Божьей Церкви было другое представление: полумрак, старушечий шепоток в бледном отсвете лампад, черные доски икон, прокопченные свечами, тленом пахнет, мертвой истомой, а здесь — торжество воздуха и света, торжество Жизни Вечной.
Стою, а свет по плечам льется из просторных окон, цветными стеклами перекрещенных. Торжество во всем, величие веры православной!
Местных прихожан мало, все больше люди заезжие, модно одетые. Задонск стоит на большой дороге, соединяющей юг России с Москвой. Люди рисковые, серьезные, милостыню подают, не мелочась, бумажными деньгами. У самых ворот монастыря бойкие “фольксвагены”, респектабельные “вольво”, даже один белый “мерс” подкатил, когда я замешкался у входа. Высокий парень лет тридцати, потягиваясь, лениво вышел из престижной “тачки”. Нищенка к нему подбежала. Парень порылся, порылся в широких карманах, не нашел наших “деревянных” и сунул ей долларовую бумажку, зеленую, как весенний лист. Та обрадованно закивала головой и стала мелко-мелко крестить спину удачливого человека, тот даже не оглянулся и напористым шагом прошел в монастырь.
Бабушка не удивилась заграничному листочку, на который разменяли Россию, и тут же спрятала в пришитый к байковой безрукавке, в виде большой заплаты, карман. Как будто стояла она у стен вашингтонского Капитолия, а не в заштатном городке Черноземья возле толстой и все повидавшей на веку монастырской стены.
Задонск поражает приезжего человека прежде всего обилием церквей, большинство которых после десятилетий безверия опять весело посверкивают своими куполами, и вряд ли найдется хоть один русский человек, которого не тронули бы эти столпы православия. И я, кажется, на уровне генной памяти почувствовал свою принадлежность к некогда могущественному народу, великому в его христианской вере. Ни один проповедник не в силах сделать того, что делают эти молчаливые свидетели истории. Они даже своими руинами кричат о вере и милосердии, к которому призывал две тысячи лет назад Сын Человеческий из Назарета.
Вечер под Ивана Купалу каждым листочком на придорожных деревьях лепетал о лете, и я, присоединившись к группе паломников, отправился к Тихоновской купели под зеленую гору, по соседству с которой встает из праха и забвения еще один монастырь — женский.
Дорога туда столь живописна и притягательна, что, несмотря на сопровождавшую меня “Волгу” с приятелем за рулем, я отправился пешком. Парившая днем жара спала. Кипящее знойное марево потянулось вслед за солнцем, а оно уже цепляло верхушки деревьев, проблескивая сквозь листву красками млеющего заката: от голубого и палевого до шафранного и огненно-красного, переходящего в малиновый.
Заря вечерняя…
Выйдя на пригорок, я закрутил головой в разные стороны, упиваясь представшей панорамой русского пейзажа. Взгляд ласточкой скользил над полями созревающего жита, взмывая вверх к дальнему лесному массиву, где в лучах закатного солнца на темной зелени бархата огромным рубином алела куполообразная кровля какого-то сооружения: то ли еще одного храма, то ли силосной башни. Но так как рядом других строений не было, то это, скорее всего, был еще один поднимающийся из пучины забвения купол православной церкви на месте какой-нибудь пустыни.
Сходя в тенистую долину, я ощутил на себе объятия благодати и торжественности того, что мы привычно называем природой. Каждый трепещущий листок, каждая травинка были созвучны моему вдохновенному воспарению души после изумившей меня вечери в Богородичном храме. Душа моя плескалась в этой благодати. Мириады невидимых существ несли ее все выше и выше, туда, в купол света и радости.
Когда-то здесь преподобный Тихон Задонский построил свой скит, освятив это место своим пребыванием, своей сущностью святой и чудотворной. Утешитель человеков, здесь он утирал слезу страждущему, здесь он поил иссохшие от жизненных невзгод сердца из своего источника добра и милосердия. И я теперь чувствовал своей заскорузлой в безверии душой его прохладную отеческую ладонь.
Дорога оказалась перекрытой. К знаменитому источнику и купели прокладывали асфальтовое полотно, утюжа его дорожными катками. Мы остановились, окруженные вдруг странными людьми. Пожилые и совсем юные, они махали руками, что-то говорили на своем детском наречии, смотрели на нас невинными глазами, восторженными и печальными, беспечными и озабоченными. Одного не было в их взгляде — угрюмости и ожесточенности. Они лепетали, как вот эти листочки на раскидистом дереве. В их лепете слышалось предупреждение, что дальше машины — гу-гу-гу!, что дальше дорога перекрыта и — руки, руки, руки, протянутые с детской непосредственностью в ожидании подарка, гостинца от приезжего родственника.
Выяснилось, что рядом располагался интернат для душевнобольных людей, безнадежных для общества. Но это как сказать! Пушкин в “Борисе Годунове”, помните: “Подайте юродивому копеечку!”. Недаром говорили в старину русские, что на убогих да дураках мир держится. Они взяли на себя страдания остального, здорового и довольного жизнью, человечества, чтобы я или ты могли наслаждаться литературой, музыкой, искусством, любовью, наконец. Вдыхать аромат цветов и любоваться красками заката. Как сказал один из великих русских поэтов: “Счастлив тем, что целовал я женщин, мял цветы, валялся на траве…”