Солженицын говорил быстро, резко, горячо. Казалось, в нем лопнула какая-то внутренняя преграда, и целый поток мыслей хлынул в аудиторию. Все вздохнули с облегчением. Директор вытер ладонью остывающую лысину.
— В чем же тут причина, — продолжал писатель, — что так называемый (а это тоже выдумка интеллигентов) “простой человек” в нечеловеческих условиях становится вдруг человеком с большой буквы, тем самым человеком, о котором в Евангелии сказано, что он создан по образу и подобию Божию?
Нет у него, казалось бы, ни большого образования, ни воспитания, ни интеллигентского багажа, а вот поди ж ты. Бьет час испытаний, и я, интеллигент, интеллектуал, признаю его величие и, как следствие, собственную моральную немочь. Что же у него есть, чего нет у меня?
Терпение. То русское, коротаевское терпение, замешанное на религии, что мы, к сожалению, растеряли. И не только в последние годы.
Он сделал паузу и несколько добрее оглядел зал.
— Так о ком же при этом моральном раскладе прикажете мне писать? О себе самом? Или об Иване Денисовиче? Вы правильно решили!
Он выдергивал своими ответами утоптанную, книжную почву из-под нас. Он ставил с ног на голову уже ставшие привычными аксиомы начала шестидесятых о первичной роли интеллигенции в общественной жизни России, в которых народу в лучшем случае отводилась роль безликой массы, а в худшем народ этот виделся в ореоле свирепой стихии русского бунта, “кровавого и беспощадного”, сметающего все на своем пути, все государственные построения добродетельных интеллигентов. Каких бы мастей они ни были.
Напряженная атмосфера в зале незаметно растворилась. Встреча со знаменитостью перерастала во взаимную беседу, интересную и той и другой стороне. Зал, что называется, задышал. Вопросы писателю сыпались со всех сторон. Большинство из них были наивными, ученическими, с большим налетом “литературности”. Но Солженицын, к его чести, не шел на поверхностный тон беседы. Любой, казалось бы, самый ученический вопрос он осматривал со всех сторон и всегда находил неожиданную и очень интересную трактовку ответа. Он как бы окунал его в жесткие жизненные ситуации, и от этого вопрос приобретал несвойственное ему ранее звучание.
* * *
...Вот, наконец, получены дипломы, отзвучали тосты на банкете, перецелованы в который раз любимые педагоги, курс распределился по театрам. Большинство осело в московских. Нас четверых: Люсю Скудатину (впоследствии Кудрявцеву), Любу Земляникину (впоследствии Стриженову), Толю Семенова (без последствий) и меня (тоже) приняли во МХАТ. Вот и все.
Точно четыре года продирались сквозь чащобный, буревальный лес и вырвались наконец на опушку. Ветерок и солнце! Ощущение новое, необычное. Хочется закрыть глаза и долго так стоять, чувствуя всем телом ласковое их прикосновение.
Мы тогда еще не знали, что с закрытыми глазами долго не простоишь. Нужно было идти вперед, и часто по таким непроходимым дорогам, что прежний студенческий лес покажется нам райским садом.
И не раз вспомнится знаменитое место из “Жития протопопа Аввакума”. Бредущая из последних сил, спрашивает его протопопица:
— Долго ли мука сия, протопоп, будет?
И он отвечает:
— Марковна, до самыя смерти!
Но это все будет потом. А пока неизведанная, манящая даль открывалась перед нами. Театр! Мы знали о нем по рассказам старших, но какова наша жизнь в театре будет в реальности? Нашего собственного опыта было слишком мало. Понятно было, что встреча с ней будет совсем иной, чем предполагалось.
Это как свидание с морем в первый раз. Казалось бы, ты знаешь о море все! Ты читал о нем, ты слушал рассказы знавших его, ты, наконец, сотни раз видел его в кино и в черно-белом и в цветном изображении, и все-таки первая встреча с ним опрокидывает все теоретические представления.
Вы помните, как это происходило? Южный поезд. Железнодорожный вагон. Все пассажиры столпились у раскрытых окон: скоро море! Колеса состава стучат все быстрее, все нетерпеливее, точно поезду тоже невтерпеж увидеть его. И вдруг чей-то крик:
— Вот оно!
И другие голоса, нетерпеливые и растерянные:
— Где? Где?
— Да вот же! Перед вами!
Я не вижу ничего. Никакого моря. Передо мной, заслоняя весь горизонт, во все небо встает вдруг плотная синяя стена! Казалось, мы сейчас на всем ходу врежемся в нее и расшибемся в лоск. Так вот оно какое, море! Оно — вертикальное! Я знаю, что это не так, что это какой-то там книжный оптический обман, что сейчас все будет по правилам. Но море не желает считаться ни с какими правилами! Гордо и спокойно высится оно во весь окоем, и белые барашки волн, вопреки всем законам, медленно взбираются снизу вверх, к зениту. Огромным усилием воли, прикрыв веки, я ставлю море в своем сознании в правильное, причитающееся ему положение. И когда через какое-то время осторожно открываю глаза, вижу то, что и хотел увидеть: водная, лежащая плоско, чуть взъерошенная под ветром гладь, в продолжение берега уходящая за горизонт. В этом море я буду плавать. Может быть, целый месяц. Говорят, в море вода соленая. Почему? Да потому что в ней селедка водится...
И все-таки у каждого из нас, выпускников театрального вуза, где-то в заповедном уголке души всегда существовал свой театр. Он мало походил на реальный театр, где каждому из нас предстояло служить. В нашем театре все было прекрасно: хрустальные вешалки, просторные гримуборные, где много света и воздуха, уютный зал с замечательной акустикой, сцена с пыльными кулисами (обязательно пыльными).
Но главное — в нем служат замечательные люди! Актеры, режиссеры. Они полны доброжелательства, полны любви к собрату по искусству. Они радуются каждому твоему успеху на сцене. Твой талант в подобной атмосфере мгновенно расцветает. Ты становишься известным актером, любимцем зрителя...
Ради Бога, не будите меня! Дайте еще поспать! А с другой стороны, если я вам скажу, что вся моя теперь уже долгая театральная жизнь сложилась почти так, как мечталось в первые дни после окончания Школы-студии, вы ведь все равно мне не поверите. Интересно, почему?
Владимир Чивилихин • "Моя мечта - стать писателем" (Из дневников 1941-1974гг.) (Наш современник N6 2002)
Судьба Владимира Алексеевича Чивилихина примечательна тем, что писателем он стал, выбившись из полной бедности, нищеты, безотцовщины. Борьба за кусок хлеба, за крышу над головой, за одежку и обувку была для него обычным и необходимым делом всю первую половину жизни. Поистине горьковский, народный путь в литературу, как у многих других наших талантов, вышедших из детдома, русской колхозной избы, рабочего общежития, солдатской казармы, учительской семьи. Вспомним хотя бы Василия Белова, Владимира Личутина, Валентина Распутина, Николая Рубцова, Александра Вампилова, Анатолия Передреева, композитора Валерия Гаврилина, скульптора Вячеслава Клыкова, народную певицу Татьяну Петрову и многих других ныне славных наших современников.
Что и говорить: их судьба, их путь к признанию и честной славе были несколько иными, нежели судьба детей из партийной номенклатуры (Юлиана Семенова, Булата Окуджавы, Василия Аксенова) или из высокой кагэбешной среды (поэтессы Беллы Ахмадулиной и кинорежиссера Сергея Соловьева), или из семьи карьерных дипломатов (Виктора Ерофеева). Да и Михалковым-Кончаловским куда легче было обрести себя, нежели Василию Шукшину или Сергею Бондарчуку. А если вспомнить военное поколение писателей? Оно резко делится на крестьянских детей (Федор Сухов, Виктор Астафьев, Виктор Кочетков, Владимир Солоухин, Михаил Алексеев, Федор Абрамов, Николай Тряпкин) — и детей юристов (Александр Межиров), врачей-венерологов (Давид Самойлов), директоров магазинов (Александр Галич), нэпманов (Александр Чаковский)... Конечно, в целом “вышли мы все из народа” и “без меня народ неполный”, но как сказал крестьянский сын Александр Твардовский, “и все же, все же, все же...”. У одних общенародные боли и заботы, у других если не классовые, то сословные или кастовые интересы.