И, склонив голову на руку, тяжким вздохом вздохнул Иван Григорьич. Слезы в глазах засверкали.
Пристально глядела на плачущего вдовца Груня. Жаль ей стало сироток. Вспомнила, как сама, голодная, бродила она по чужому городу.
– Жениться надо, кум, вот что, – сказал Патап Максимыч.
– Легко сказать, а сделать-то как? – отвечал Иван Григорьич.
– Надо искать. Известно дело, невеста сама в дом не придет, – сказал Патап Максимыч.
– Где ее сыщешь? – печально молвил Иван Григорьич. – Не жену надо мне, мать детям нужна. Ни богатства, ни красоты мне не надо, деток бы только любила, заместо бы родной матери была до них. А такую и днем с огнем не найдешь. Немало я думал, немало на вдов да на девок умом своим вскидывал. Ни единая не подходит… Ах, сироты вы мои, сиротки горькие!.. Лучше уж вам за матерью следом в сыру землю пойти.
– Что ты?.. Христос с тобой! Опомнись, куманек!.. – вступилась Аксинья Захаровна. – Можно ль так отцу про детей говорить?.. Молись Богу да Пресвятой Богородице, не оставят… Сам знаешь: за сиротой сам Бог с калитой.
Долго толковали про бедовую участь Ивана Григорьича. Он уехал, Аксинья Захаровна по хозяйству вышла за чем-то. Груня стояла у окна и задумчиво обрывала поблекшие листья розанели. На глазах у ней слезы. Патап Максимыч заметил их, подошел к Груне и спросил ласково:
– Что ты, дочка моя милая?
Взглянула Груня на названого отца, и слезы хлынули из очей ее.
– Что ты, что с тобой, Грунюшка? – спрашивал ее Патап Максимыч. – О чем это ты?
– Сироток жалко мне, тятя, – трепетным голосом ответила девушка, припав к плечу названого родителя. – Сама сирота, разумею… Пошлет ли Господь им родную мать, как мне послал? Голубчик тятенька, жалко мне их!..
– Господь возлюбит слезы твои, Груня, – отвечал тронутый Патап Максимыч, обнимая ее, – святые ангелы отнесут их на небеса. Сядем-ка, голубонька.
И сели рядом на диван.
– Помнишь, что у Златоуста про такие слезы сказано? – внушительно продолжал Патап Максимыч. – Слезы те паче поста и молитвы, и сам Спас пречистыми устами своими рек: «Никто же больше тоя любви имать, аще кто душу свою положит за други своя…» Добрая ты у меня, Груня!.. Господь тебя не оставит.
– Тятенька, голубчик, как бы сирот-то устроить? – говорила Груня, ясно глядя в лицо Патапу Максимычу. – Я бы, кажись, душу свою за них отдала…
Молчал Патап Максимыч, глядя с любовью на Груню. Она продолжала:
– Сама сиротой я была. Недолго была по твоей любви да по милости, а все же помню, каково мне было тогда, какова есть сиротская доля. Бог тебя мне послал да мамыньку, оттого и не спознала я горя сиротского. А помню, каково было бродить по городу… Ничем не заплатить мне за твою любовь, тятя; одно только вот перед Богом тебе говорю: люблю тебя и мамыньку, как родных отца с матерью.
– Полно, полно, моя ясынька, полно, приветная, полно, – говорил растроганный Патап Максимыч, лаская девушку. – Что ж нам еще от тебя?.. Любовью своей сторицей нам платишь… Ты нам… счастье в дом принесла… Не мы тебе, ты добро нам сделала…
– Тятя, тятя, не говори. Не воздать мне за ваши милости… А если уж вам не воздать, Богу-то как воздать?
Припала Груня к груди Патапа Максимыча и зарыдала.
– Добрыми делами, Груня, воздашь, – сказал Патап Максимыч, гладя по голове девушку. – Молись, трудись, всего паче бедных не забывай. Никогда, никогда не забывай бедных да несчастных. Это Богу угодней всего…
– Слушай, тятя, что я скажу, – быстро подняв голову, молвила Груня с такой твердостью, что Патап Максимыч, слегка отшатнувшись, зорко поглядел ей в глаза и не узнал богоданной дочки своей. Новый человек перед ним говорил. – Давно я о том думала, – продолжала Груня, – еще махонькою была, и тогда уж думала: как ты меня призрел, так и мне надо сирот призирать. Этим только и могу я Богу воздать… Как думаешь ты, тятя?.. А?..
– Ты это хорошо сказала, Груня, – молвил Патап Максимыч, – по-Божески.
– Жаль мне сироток Ивана Григорьича, – сказала Груня, – я бы, кажись, была им матерью, какую он ищет.
– Как же так? – едва веря ушам своим, спросил Патап Максимыч. – Нешто пойдешь за старика?
– Пойду, тятя, – твердо сказала Груня. – Он добрый… Да мне не он… Мне бы только сироток призреть.
– Да ведь он старый! Тебе не ровня, – молвил Чапурин.
– Стар ли он, молод – по мне все одно, – отвечала Груня. – Не за него, ради бедных сирот…
– Ах, Грунюшка моя, Грунюшка! – говорил глубоко растроганный Патап Максимыч, обнимая девушку и нежно целуя ее. – Ангельская твоя душенька!.. Отец твой с матерью на небесах взыграли теперь!.. И аще согрешили в чем перед Господом, искупила ты грехи родительские. Стар я человек, много всего на веку я видал, а такой любви к ближнему, такой жалости к малым сиротам не видывал, не слыхивал… Чистая, святая твоя душенька!..
– Тятя, тятя, что ты? – вскрикнула Груня.
Богоданная дочка и названый отец крепко обнялись.
На другой день рано поутру Патап Максимыч собрался наскоро и поехал в Вихорево. Войдя в дом Ивана Григорьича, увидал он друга и кума в таком гневе, что не узнал его. Воротясь из Осиповки, вдовец узнал, что один его ребенок кипятком обварен, другой избит до крови. От недосмотра Спиридоновны и нянек пятилетняя Марфуша, резвясь, уронила самовар и обварила старшую сестру. Спиридоновна поучила Марфушу уму-разуму: в кровь избила ее.
– Вот, кум, посмотри на мое житье! – говорил Иван Григорьич. – Полюбуйся: одну обварили, другую избили… Из дому уедешь, только у тебя и думы – целы ли дети, друг мой любезный, беда неизбывная… Не придумаю, что и делать…
– Молчи ты, – весело отвечал на его жалобы Патап Максимыч. – Я к тебе с радостью.
– Какие тут радости! – с досадой отозвался Иван Григорьич. – Не до радости мне… Думаю, не придумаю, какую бы старуху мне в домовницы взять. Спиридоновна совсем никуда не годится.
– Да ты слушай, что говорить стану, – сказал Патап Максимыч. – Невеста есть на примете.
– Какая тут невеста!.. – с досадой отозвался Иван Григорьич. – Не до шуток мне, Патап Максимыч. Побойся Бога: человек в горе, а он с издевками…
– Хорошая невеста, – продолжал свое Чапурин. – Настоящая мать будет твоим сиротам… Добрая, разумная. И жена будет хорошая и хозяйка добрая. Да к тому ж не из бедных – тысяч тридцать приданого теперь получай да после родителей столько же, коли не больше, получишь. Девка молодая, из себя красавица писаная… А уж добра как, как детей твоих любит: не всякая, братец, мать любит так свое детище.
– Полно сказки-то сказывать, – отвечал Иван Григорьич. – Про какую царевну-королевну речь ведешь? За морем, за океаном, что ль, такую сыскал?
– Поближе найдется: здесь же у нас, в лесах кое-где… – улыбаясь, говорил Патап Максимыч.
– Не мути мою душу. Грех!.. – с грустью и досадой ответил Иван Григорьич. – Не на то с тобой до седых волос в дружбе прожили, чтоб на старости издеваться друг над другом. Полно чепуху-то молоть, про домашних лучше скажи? Что Аксинья Захаровна? Детки?
– Чего им делается? И сегодня живут по-вчерашнему, как вечор видел, так и есть, – отвечал Патап Максимыч. – Да слушай же, не с баснями я приехал к тебе, с настоящим делом.
– С каким это? – спросил Иван Григорьич.
– Да все насчет того… Про невесту.
– Про какую? Где ты ее за ночь-то выкопал?
– Да хоть про нашу Груню, – молвил Патап Максимыч.
– С ума ты спятил, – отвечал Иван Григорьич. – Хоть бы делом что сказал, а то на-тка поди.
– Делом и говорю.
– Да подумай ты, голова, у нас с тобой бороды седые, а она ребенок. Сколько годов-то?
– Семнадцатый с Петровок пошел. Как есть заправская невеста.
– То-то и есть, – сказал Иван Григорьич. – Ровня, что ли? Охота ей за старика на детей идти.
– Без ее согласья, известно, нельзя дело сладить, – отвечал Патап Максимыч. – Потому хоша она мне и дочка, а все ж не родная. Будь Настасья постарше да не крестная тебе дочь, я бы разговаривать не стал, сейчас бы с тобой по рукам, потому она детище мое – куда хочу, туда и дену. А с Груней надо поговорить. Поговорить, что ли?