– Плохо мое здоровье, матушка, – отвечала вдовушка, облокотясь на стол и медленно склоняя на руку бледное лицо свое.
– Надивиться не могу я вашей болезни, сударыня, – молвила Манефа. – Кажись, и лежать не лежите, и боли, как сказываете, нет никакой, а ровно свечка вы таете; жалость даже смотреть, на себя не похожи стали…
– Болезнь не красит человека, – отозвалась Марья Гавриловна.
– Ин за лекарем бы послали, сударыня, а то что же хорошего этак маяться, – сказала игуменья.
– Послать за ним не пошлю, – ответила Марья Гавриловна, – а не будет легче, сама поеду в город лечиться. Мне же и по делам надо туда. Брат пишет – в Казани у Молявиных пароход мне купил. Теперь он уж к нашему городу выбежал, – принимать надо.
Нахмурилась Манефа.
– Не дешево, поди, заплатили? – холодно спросила она.
– Пятьдесят тысяч, – сказала Марья Гавриловна.
– Пятьдесят тысяч! Не малые деньги, не малые… Много добра на такие деньги можно сделать, – проговорила Манефа.
– Пароход ходкий, совсем еще новенький, только четвертую воду бегает. Тех денег стоит, – молвила Марья Гавриловна.
– Суета!.. – строго, но сдержанно сказала Манефа и, немного подумав, прибавила: – Стало быть, вы покинете, сударыня, нашу святую обитель? В город жить переедете?
– Ни на что еще я не решилась, матушка, сама еще не знаю, что и как будет… Известно дело, хозяйский глаз тут надобится. Рано ли, поздно ли, а придется к пристани поближе на житье переехать. Ну, да это еще не скоро. Не сразу устроишься. Домик надо в городе купить, а прежде всего сыскать хорошего приказчика, – говорила Марья Гавриловна.
– Не нашли еще? – спросила Манефа.
– Нет еще, – слегка вздохнув, ответила Марья Гавриловна.
– Скоро ль к такому делу хорошего человека приищешь! – молвила Манефа. – Тут надо человека верного, неизменного, чтоб был все едино, что сама хозяйка. Такого не вдруг найдешь.
– Надолго ли, матушка, отправляетесь? – спросила Марья Гавриловна, видимо желая свести разговор на что-нибудь другое.
– Прежде пяти дён вряд ли воротимся, – ответила Манефа. – Патап Максимыч скоро гостей отпускать не любит… В понедельник, надо думать, будем домой не то во вторник.
– Кланяйтесь Патапу Максимычу, – молвила Марья Гавриловна. – Скажите: всей бы душой рада была у него побывать, да вот здоровье-то мое какое. Аксинье Захаровне поклонитесь, матушка, Параше…
– Будем кланяться, – чинно, с легким поклоном, вполголоса ответила Манефа. – Чем бы, чем бы, кажется, вам не житье здесь, сударыня Марья Гавриловна, – прибавила она, вставая с дивана и быстрым взором окидывая комнату. – И тихо, и уютно, и всякое довольство во всем. Суеты восхотели, житейских треволнений!.. Не пришлось бы в миру вам вспокаяться!.. Не пришлось бы слезно поминать про здешнее тихое пристанище, под кровом святыя обители. Лукав ведь мир-от – прельстит человека, заманит в свои сети, а потом и посмеется ему, поругается…
– Матушка! Сами же вы говорили, что обительская жизнь стала непрочна. По скорости, говорите, скиты совсем порешат.
– Если общий жребий Господнею волей свершится, рядом бы с нами в уездном городке построились, – сказала Манефа. – И тогда бы у нас было все по-прежнему, никакой бы перемены не сталось. Намедни и сами вы, сударыня, так говорили, а теперь вот уж возле пристани поселиться возжелали, в губернском городе.
– Дело-то, матушка, такое вышло, что поневоле должна я поблизости от пристани жить, – отозвалась Марья Гавриловна. – Сами знаете, что издали за хозяйством нельзя наблюдать, каких хороших людей ни найми.
– Конечно, – сдержанным голосом сказала Манефа.
– Заглазное хозяйство – не хозяйство, – продолжала Марья Гавриловна. – Что лучше хозяйского глаза?.. Говорится же: «Свой глаз – алмаз, а чужой – стекло».
– Что сказать супротив этого?.. Что сказать… – как бы нехотя молвила игуменья и, холодно простившись с Марьей Гавриловной, медленными шагами направилась к своей келье.
* * *
Уехала Манефа в Осиповку, и в обители стало тихо и пусто. Не суетятся матери вкруг игуменьиной «стаи» в ожиданье Манефиных распорядков по хозяйству, не раздается веселых криков Фленушки; все почти молодые белицы на сорочины уехали, остались пожилые старицы да с утра до ночи копавшиеся в огороде чернорабочие трудницы. Хоть Марье Гавриловне давно уже постыла обитель и на думах ее было не обительское, однако ж и ей стало скучней и грустней против прежнего, когда вокруг нее все затихло.
Склонялся день к вечеру; красным шаром стояло солнце над окраиной неба, обрамленной черной полосой лесов; улеглась пыль, в воздухе засвежело, со всех сторон понеслось благоуханье цветов и смолистый запах ели, пихты и можжевельника; стихло щебетанье птичек, и звончей стал доноситься из отдаленья говор людей, возвращавшихся с полевых работ.
Сидя у раскрытого окна, Марья Гавриловна чутким ухом прислушивается к отдаленному шуму подъезжавшей к Каменному Вражку тележки… Не деревенский стук… По сухой дороге резко постукивают окованные толстыми шинами колеса, ровно и плавно шумят железные оси, колокольчика нет. Значит, не начальство, не крестьянин… Захолонуло сердце у Марьи Гавриловны при мысли – не Алексей ли это наконец… Но вот шум ближе и ближе… Подъезжают прямо к Манефиной обители… Видит Марья Гавриловна, как пара саврасок подкатила тележку к конному двору, как остановилась она у работницкой «стаи»… Слезает с тележки кто-то высокий, из себя такой статный… При надвинувшихся нá небо сумерках не может разглядеть Марья Гавриловна в лицо приезжего, но сердце ей подсказывает, что это гость давно жданный, давно желанный… Алым бархатом подернулись бледные щеки молодой вдовы, и ровно скошенная травка поникла она на месте. Встать не может, пальцем двинуть нет силы.
А ровная, твердая поступь ближе и ближе звучит в вечерней тиши… Ничего не видит Марья Гавриловна, в глазах разостлался зеленый туман, словно с угару. Только и слышит мерные шаги, и каждый шаг ровно кипятком обдает ее наболевшее сердце.
Таня к ней подошла.
– Какой-то человек вас спрашивает, – сказала она.
– Что? – едва могла промолвить Марья Гавриловна.
– Тот самый, что в Радуницу приезжал, – ответила Таня, удивленными глазами глядя на свою «сударыню».
Ни словечка Марья Гавриловна.
– Позвать аль сказать, в другое бы время побывал? – не слыша отзыва Марьи Гавриловны, молвила Таня.
– Позвать?.. Да, позови… Нет, нет, постой, погоди, Таня, – говорила Марья Гавриловна. А сама не понимала, что говорила.
Широко раскрытыми глазами глядела на нее изумленная Таня. Сообразить не могла, что за новое диво содеялось над ее «сударыней»…
– А не то… поди, Таня… позови сюда… – дрожащим от волненья голосом сказала Марья Гавриловна. – Да ставь самовар поскорей…
И когда Таня, думчиво склонив голову, вышла из горницы, Марья Гавриловна бессознательно повернулась к зеркалу и наскоро поправила волосы и шелковый голубой платок, накинутый нá голову.
Медленно, но широко распахнулась дверь, и в горницу вошел Алексей. Чин чином, прежде всего сотворил он уставные поклоны перед иконами, а потом, молодецки встряхнув кудрями, степенно отдал поклон как маков цвет зардевшейся хозяйке. Сдержанно ответила она ему малым поклоном.
– Посылали за мной? – тихо проговорил он, вертя в руках шляпу и опустив глаза в землю.
– Ждала я вас… долго ждала… дождаться не могла… Теперь пароход…
И не могла докончить трепетно перерывчатой речи.
Ступил Алексей шаг, ступил другой, приближаясь к Марье Гавриловне… Вскинул черными, палючими очами на дрожавшую от сердечной истомы красавицу… И она взглянула… Не светлые алмазы самоцветные, а крупные слезинки нежданной радости и неудержимой страсти засверкали под темными ее ресницами… Взоры встретились…
Ни слова, ни восклицанья…
Не гибкая повилика[331] бело-розовые цветики вкруг зеленого дуба обвивает, не хмелинушка вкруг тычиночки вьется – обвивает белоснежными руками красавица желанного гостя… И млеет и дрожит она в сладкой истоме.