И для крестьян, и для почетных гостей кутьи наварили, блинов напекли, киселя наготовили… Кутья на всех одна была, из пшена сорочинского с изюмом да с сахаром; блины в семи печах пеклись, чтобы всем достались горяченькие: в почетны столы пекли на ореховом масле, в уличные – на маковом, мирским с икрой да со снетками, скитским с луком да с солеными груздями. Кисели готовила Никитишна разные: почетным гостям – пшеничные с миндальным молоком, на улицу – овсяные с медовóй сытóй. Стерляжья уха на красный стол сварилась жирная, янтарная; тертые растегаи вышли диковинные… Опричь того, сготовила Никитишна ботвинье борщевое с донским балыком да со свежей осетриной, двухаршинные сочные кулебяки, пироги подовые с молоками да с вязигой, пироги долгие с тельным из щуки, пироги вислые с семгой да с гречневой кашей, судаки под лимоны, белужью тешку с хреном да с огурцами, окуней в рассоле, жареных лещей с карасями, оладьи с медом, левашники с малиновым вареньем… А келейницам похлебка была из тебеки[271] со свежими грибами, борщ с ушками, вареники с капустой, тертый горох, каравай с груздями, пироги с зеленым луком, да хворосты и оладьи, дыни в патоке и много другой постной яствы.
Ранним утром, еще летнее солнце в полдерево стояло, все пошли-поехали на кладбище. А там Настина могилка свежим изумрудным дерном покрыта и цветики на ней алеют. А кругом земля выровнена, утоптана, белоснежным речным песком усыпана. Первыми на кладбище пришли Матренушка с канонницей Евпраксеей, принесли они кутью, кацею с горячими углями да восковые свечи.
И видели они, что возле Настиной могилки, понурив голову и роняя слезы, сидит дядя Никифор. То был уж не вечно пьяный, буйный, оборванный Микешка Волк, но тихий, молчаливый горюн, каждый Божий день молившийся и плакавший над племянницыной могилой. Исхудал он, пожелтел, голову седина пробивать стала, но глаза у него были не прежние мутные – умом, тоской, благодушьем светились. Когда вокруг могилы стали набираться званые и незваные поминальщики, тихо отошел он в сторонку.
Чинно, стройно, благолепно справили службу. Положив семипоклонный начал и поклонясь до земли перед могилой, Манефа надела соборную мантию, выпрямилась во весь рост и, при общем молчаньи, величаво проговорила:
– За молитв святых отец наших, Господи Исусе Христе, сыне Божий, помилуй нас.
И запели «канон за единоумершую». Далеко по свежему утреннему воздуху разносились стройные голоса певчей стаи, налаженной Васильем Борисычем и управляемой Марьей головщицей. Тишь стояла невозмутимая; дым ладана прямым столбом вился кверху, пламя на свечах не колебалось. Ни говором людей, ни шумом деревьев не нарушалось заунывное пенье, лишь порой всхлипывала Аксинья Захаровна да звонко заливались жаворонки в сияющем поднебесье.
Патап Максимыч все время стоял возле Манефы, поникнув головою. Раза два левым рукавом отер он слезу… Все глядели на украшенную цветами могилу, никто не взглядывал по сторонам; только Василий Борисыч жадно и страстно впился глазами в стоявшую возле матери Парашу, вполголоса подпевая: «Надгробное рыдание творяще и поюще песнь ангельскую[272]«. «Ох, искушение, – думал сам про себя. – Эка девица-то сдобная да матерая!.. Грудь-то копна копной!..» Инда губы зачесались у посла московского, так бы взял и расцеловал в пух и прах Прасковью Патаповну!.. Отвел глаза – Устинья Московка, сдвинув брови, палючие искры мечет из гневных очей.
– Искушение! – прошептал Василий Борисыч, вздохнул и громко подтянул аллилуию.
По отпусте, приникнув лицом к дочерниной могиле, зарыдала Аксинья Захаровна; завела было голосом и Параша, да как-то не вышло у ней причитанья, она и замолкла… Приехавшая без зова на поминки знаменитая плачея Устинья Клещиха с двумя вопленницами завела поминальный плач, пока поминальщики ели кутью на могиле.
Уж ты слышишь ли, мое милое дитятко,
Моя белая лебедушка?
Уж ты видишь ли из могилушки
Свою матушку рóдную?
Дождалась ты меня, горегорькую,
Собралась я к тебе в гости скорешенько,
Не на кóнях я к тебе приехала —
Прибежала на своих резвых ноженьках.
Мои скорые ноженьки не тянутся,
Белы рученьки не вздымаются,
Очи ясные не глядят на белый свет!..
И мне нету ласкового словечушка,
И мне нету теплого заветерья!
Не ясён день без красного солнышка,
Не весело жить без милой доченьки!..
Что сумнилася моя головушка,
Что сумнилася-сокрушилася?
С кем раздумать мне думу крепкую,
С кем размыкать мне горе горькое,
От кого услышать слово ласковое?
О том голова моя посумнилася,
Посумнилася, победная, сокрушилася,
Что шатаюсь я на свете, победна головушка,
Середь добрых людей, как травинушка,
Как травинушка-сиротинушка.
Что же ты, моя белая лебедушка,
Что же спишь ты, не просыпаешься?
Сокрепила ты свое сердечушко
Крепче каменя горючего,
И нигде-то я тебя, голубушку, не увижу,
Голосочка твоего звонкого не услышу!
Пропели вопленницы плачи, раздала Никитишна нищей братии «задушевные поминки»,[273] и стали с кладбища расходиться. Долго стоял Патап Максимыч над дочерней могилой, грустно качая головой, не слыша и не видя подходивших к нему. Пошел домой из последних. Один, одаль других, не надевая шапки и грустно поникнув серебристой головою, шел он тихими стопами.
Последним на кладбище остался Никифор. Подошел он к Настиной могиле, стал перед ней на колена, склонил голову на землю. Стали слышны глухие, перерывчатые его рыдания.
– Святая душенька, молись за меня, за грешника! – говорил он, целуя могилу и орошая ее горючими слезами.
Встал и медленными шагами пошел к речке, что протекала возле погоста. Зачерпнул ведра, принес к могиле и полил зеленый дерн и любимые покойницей алые цветики, пышно распустившие теперь нежные пахучие свои головки на ее могилке… Опять сходил на речку, принес ведра белоснежного кремнистого песку берегóвого и, посыпав им кругом могилы, тихо побрел задами в деревню.
Где твои буйные крики, где твои бесстыдные песни, пьяный задор и наглая ругань?.. Тише воды, ниже травы стал Никифор… Памятуя Настю, принял он смиренье, возложил на себя кротость и стал другим человеком.
Совсем обутрело, когда воротились с кладбища в деревню. Работники, деревенские мужики, бабы, девки и подростки гурьбой привалили к уличным столам и суетливо, но без шума, безо всяких разговоров, заняли места в ожиданьи чары зелена вина, кутьи, блинов, киселя и иного поминального брашна. Мать Аркадия, две старицы и плачея Устинья Клещиха выносили четыре больших блюда и стали разносить на них кутью по народу. Каждый чинно брал ложку, крестился и поминал покойницу сладкою кутьею. Искусная в Писании уставщица мать Аркадия, став посреди народа, громко начала поучать людей, что такое кутья означает.
– Кутья благоверная – святым воня благоуханная, – истово говорила она, – святии бо не пиют, не едят, только вонею и благоуханием сыти суть. Благочестно, со страхом вкушайте сию святыню, поминая новопреставленную рабу Божию девицу Анастасию. Добре держит святая церковь в четыредесятый день по преставлении кутию поставляти и над нею память по усопших творити. Того ради уставлено в сороковой день память о мертвом творити, что в сей день душа, прейдя мытарства злых миродержателей, воздушных мытареначальников, истязателей и обличителей земных дел ея, святыми ангелами ко престолу Господню приводима бывает. И тогда или оправдана бывает и освободится от сонмов нечистых духов, или же осуждена и заключена в оковы, и вóзьмется демонами, да не узрит славы Божией. Сие есть первый суд, предварение Страшного суда Христова. Помолитесь же, православные, о душе новопреставленной девицы Анастасии, да упразднится прегрешений ея рукописание, да простятся грехи ея вольные и невольные и да внидет она в радость Господа своего. Аминь.