Скитские матери только что кончили службу, загасили в часовенке свечи, сняли образа и пелены и все отнесли к повозкам… Когда пришла на поляну праздничная толпа, и часовня и гробница имели уже обычный свой вид. На поляне скоро стало тесно. Народ разбрелся по лесу.
Сжавшись в кучку, матери держались в сторонке. Рассевшись в тени меж деревьев, поминали они преподобного отца Софонтия привезенными из обителей яствами и приглашали знакомых разделить с ними трапезу. Отказов не было, и вскоре больше полутораста человек, разделясь на отдельные кучки, в строгом молчаньи ели и пили во славу Божию и на помин души отца Софонтия… Деревенские парни и горожане обступили келейниц и, взглядывая на молодых старочек и на пригоженьких белиц, отпускали им разные шуточки.
А вот в стороне от гробницы городской торгаш раскинул крытый парусинным шатром подвижной стол с орехами, пряниками, рожками и другими «гостинцами»… С другой стороны Софонтьевой поляны появился такой же стол и такой же парусинный шатер с вареной печенкой, со студенью и другими закусками, с расписными жбанами ядреного квасу и с мягкими, с обоих концов востроносыми сайками, печенными на соломе… Рядом юркий целовальник из елатомцев, в красной александрийской рубахе и плисовых штанах, поскрипывая новыми сапогами, расставлял на своем прилавке полштофы и косушки, бутылки с пивом и медом… Веселый говор сменил только что стихшие заупокойные стихеры. Где-то в лесу послышалась гармоника, забренчала балалайка. Кто-то залился громкой залихватской песнью, к нему пристали десятки мужских и женских голосов. Раздался выстрел из мушкетона, другой, третий… Матери подобру-поздорову долой с Софонтьевой поляны, где народное гульбище стало разыгрываться нараспашку.
Вплоть до позднего вечера продолжался широкий разгул поклонников Софонтия. Хороводов не было, зато песни не умолкали, а выстрелы из ружей и мушкетонов становились чаще и чаще… По лесу забродили парочки… То в одном, то в другом месте слышались и шелест раздвигаемых ветвей, и хруст валежника, и девичьи вскрикиванья, и звонкий веселый хохот… Так кончились Софонтьевы помины.
* * *
Выйдя из лесу на большую дорогу, разложили келейницы свой скарб по повозкам и одна за другою пошли пешком в Деяново. Тут недалеко, всего версты полторы. У каждой матери были в той деревне свои знакомые, с раннего утра ожидавшие Софонтьевых поклонниц. В каждом доме хозяйки, рук не покладаючи, варили рыбные похлебки, пекли пироги и оладьи, стряпали яичницы, пшенники да лапшенники, пшенницы да лапшенницы, кисели черничные, кисели малиновые, кисели брусничные и другие яства праздничного крестьянского обеда… За эти трапезы келейницы щедро расплачивались разными припасами, а иногда и деньгами.
Вот одни за другими идут матери, окруженные белицами… Идут, а сами то и дело по сторонам оглядываются, не улизнула ли которая белица в лесную опушку грибы сбирать, не подвернулся ли к которой деревенский парень, не завел ли с ней греховодных разговоров. Еще на Софонтьевой поляне только что покончили службы, старицы покрыли свое «иночество»[219] широкими черными платками… Но, несмотря на такое «скрытие иночества» под шерстяным платком, всякий узнавал скитницу по ее поступи и по всему наружному виду.
Вот впереди других идет сухопарая невысокого роста старушка с умным лицом и добродушным взором живых голубых глаз. Опираясь на посох, идет она не скоро, но споро, твердой, легкой поступью и оставляет за собой ряды дорожных скитниц. Бодрую старицу сопровождают четыре инокини, такие же, как и она, постные, такие же степенные. Молодых с ними не было, да очень молодых в их скиту и не держали… То была шарпанская игуменья, мать Августа, с сестрами. Обогнав ряды келейниц, подошла к ней Фленушка.
– Там на многолюдстве, в большом собраньи, не посмела я доложить вам, матушка Августа, про одно дельце, – сказала она. – Матушка Манефа нарóчито послала меня сюда поговорить с вами.
– Говори, что наказано, – молвила Августа строго, но с кроткой на устах улыбкой.
– Пройдемтесь сторонкой, – сказала Фленушка.
– Аль по тайности что? – равнодушно спросила мать Августа.
– По тайности, – ответила Фленушка.
И обе перешли на другую сторону широкой столбовой дороги.
– Эку жару Господь посылает, – молвила Августа, переходя дорогу. – До полдён еще далеко, а гляди-ка, на солнышке-то как припекает… По старым приметам, яровым бы надо хорошо уродиться… Дай-ка, Господи, благое совершение!.. Ну, что же, красавица, какие у тебя до меня тайности? – спросила она Фленушку, когда остались они одаль от других келейниц.
– Письмецо матушка Манефа до вас прислала и на речах кой о чем приказала, – молвила Фленушка, отдавая письмо.
– Не матушкина рука, – взглянув на письмо, сказала Августа и спрятала его под апостольник.
– Не совсем еще оправилась она после болезни-то, – ответила Фленушка. – Самой писать еще невмоготу… Я с ее слов написала.
– Ты писала? – кротко спросила мать Августа, вскинув глазами на Фленушку.
– С матушкиных слов, – ответила Фленушка. – На конце и ее руки приписка есть. Поглядите.
– Погляжу, – молвила Августа. – Какие же тайности ты мне скажешь?
– Да насчет того, что тут писано… Матушка велела вам на словах объяснить…
– Что ж такое? – спросила Августа.
– Зовет к себе на Петров день, – сказала Фленушка. – Собранье будет у нас в обители. Изо всех скитов съедутся матери.
– По какому это делу?
– Из Москвы насчет епископа прислали посланника…
– Не приемлем, – отрезала Августа. – Из-за этого не стоит стары кости трясти… Не буду.
– Софронию отвержену быть, – продолжала Фленушка.
– Не наше дело, – сказала Августа.
– Нового архиепископа думают поставить – владимирского, – продолжала-таки свое Фленушка.
– Не приемлем, – еще раз отрезала Августа и хотела идти через дорогу к своим старицам.
– Да еще про скит ваш писано, матушка, и мне больше про это поговорить наказано, – молвила Фленушка.
– Что ж такое? – бесстрастно спросила Августа.
– Из Питера письма получены, – сказала Фленушка. – Казанскую у вас хотят отобрать… Насчет вашего скита велено разузнать: не после ли пожара он ставлен…
– Слышала, – равнодушно отозвалась мать Августа.
– На этот счет и велено мне с вами переговорить, – молвила Фленушка. – Дело общее, всем бы надо вместе обсудить его, как и что делать.
– Судить-то нечего, – молвила Августа.
– Как беду отвести, где искать помощи, заступников… – говорила Фленушка.
– Есть у нас и помощь и заступа, – сказала мать Августа. – Других искать не станем.
– Где же ваша заступа? – спросила Фленушка.
– У Царицы Небесной, – твердо ответила Августа. – Покаместь она, матушка, убогого дома нашего не оставила, какую еще нам искать заступницу?.. Не на помощь человеческую, на нее надежду возлагаем… Скажи, красавица, матушке Манефе: не погневалась бы, не посердитовала на нас, убогих, а не поеду я к ней на собрание.
– Посоветовались бы, матушка, – молвила Фленушка.
– Нечего мне советоваться, не об чем, – прервала ее Августа. – Одна у меня советница, одна и защитница – царица небесная, Казанска Богородица… Отринуть ее да пойти на совет человеческий – как же я возмогу?.. Она, матушка, – стена наша необоримая, она крепкая наша заступница, не поеду я на ваше собрание.
– А как отнимут у вас икону-то? Тогда что заговорите? – резко сказала Фленушка, сбрасывая напущенную на себя скромность.
– Не попустит владычица, – молвила Августа и, низко поклонясь Фленушке, пошла к своим старицам.
– Матушка, – сказала, догоняя ее, Фленушка. – Попомните, что на Петров день у нас праздник в часовне. В прежни годы, бывало, вы к нам на Петров день, мы к вам на Казанскую.
– Благодарим покорно, – с поклоном ответила мать Августа. – Коли жива да здорова буду, не премину побывать, а уж насчет собрания не погневалась бы матушка Манефа. Наше дело сторона.