А во время раздачи даров Устинья с вопленницами пела:
Не была я, горюша, забытлива,
[171]Не была, победна головушка, беспамятна,
Поспрошать родное свое детище,
Как раздать кому ее одеженьку.
Ведь сотлеют в сундуках платья цветные,
Потускнеют в скрыне камни самоцветные,
Забусеет в ларце скатнóй жемчýг.
Говорила же мне бела лебедушка,
Что Настасья свет Патаповна:
«Я кладу жемчужны поднизи
И все камни самоцветные
Ко иконе Пречистой Богородицы,
Я своей душе кладу на спáсенье
И на вечное поминание.
А все алы, цветны ленточки
По душам раздам по красным девушкам,
Поминали б меня, девицу,
На веселых своих беседушках.
Сарафаны свои мелкоскладные
Я раздам молодым молодушкам,
Поминали б меня, красну девицу,
А шелковые платочки атласные
Раздарю удалым добрым мóлодцам,
Пусть-ка носят их по праздникам
Вокруг шеи молодецкия,
Поминаючи меня, красну девицу».
А милостыню по нищей братии раздавали шесть недель каждый Божий день. А в Городецкую часовню и по всем обителям Керженским и Чернораменским разосланы были великие подаяния на службы соборные, на свечи негасимые и на большие кормы по трапезам… Хорошо, по всем порядкам, устроил душу своей дочери Патап Максимыч.
И ходила про то молва великая, и были говоры многие по всему Заволжью и по всем лесам Керженским и Чернораменским. Все похваляли и возносили Патапа Максимыча за доброе его устроение. Хоть и тысячник, хоть и бархатник, а дочку хороня, справил все по-старому, по-заветному, как отцами-дедами святорусскому люду заповедано.
На кладбище, перед тем как закрывать гробовую крышку, протеснился к могиле Алексей и стал среди окруживших Настю для отдачи последнего поцелуя… Взглянул он на лицо покойницы… Света не взвидел… Злая совесть стоит палача.
Опомнился, когда народ с кладбища пошел, последним в деревню приехал, отдал кóней работнику, ушел в подклет и заперся в боковуше… Доносились до него и говор поминальщиков и причитанья вопленниц, но был он ровно в чаду, сообразить ничего не мог.
Уж пóд вечер, когда разошлись по домам поминальщики, вышел он из боковуши и увидал Пантелея. Склонив голову на руки, сидел старик за столом, погруженный в печальные думы. Удивился он Алексею.
– Отколь взялся, Алексеюшка? – спросил он.
– Приехал вот, – сумрачно ответил Алексей.
– Когда?
– Утром давеча… Во время выносу… Навстречу попалась, – сказал Алексей.
– Вот горе-то какое у нас, Алексеюшка, – молвил, покачав головой, Пантелей. – Нежданно, негаданно – вдруг… Кажется, кому бы и жить, как не ей… Молодехонька была, царство ей небесное, из себя красавица, каких на свете мало живет, все-то ее любили, опять же во всяком довольстве жила, чего душа ни захочет, все перед ней готово… Да, видно, человек гадает по-своему, а Бог решает по-своему.
– Как это случилось, Пантелей Прохорыч? – спросил Алексей. – Давеча толку ни от кого добиться не мог. Что за болезнь такая с нею была, отчего?
– Бог ее знает, что за болезнь, – отвечал Пантелей. – На другой никак день, как ты на Ветлугу уехал, Патап Максимыч стал в Комаров с девицами сряжаться, Марья Гавриловна, купецкая вдова, коли слыхал, живет там у матушки Манефы, она звала девиц-то погостить… Покойнице, мнится мне, не по себе что-то было: то развеселая по горницам бегает, песни поет, суетится, ехать торопится, то ровно варом ее обдаст, помутится вся из лица, сядет у окна грустная такая, печальная… Там, наверху, в больших сенях Аксинья Захаровна с покойницей ихни пожитки в чемодан складывала, а Прасковья Патаповна с Евпраксеюшкой в светлице была… Вдруг она, голубушка, ни с того ни с сего пала аки мертвая… По дому забегали, засуетились, на руках отнесли ее на кровать… И десять денечков лежала она недвижная, и не было от нее ни гласа, ни послушания… Перед смертью только очнулась, и уж как же она, голубушка, прощалась со всеми – камень, кажись, и тот бы растаял. Всякому-то доброе слово промолвила, никого-то не забыла последним своим подареньицем… Все приходили: и работники, и работницы, и с деревни много людей приходило, со всеми прощалась… Один ты, Алексеюшка, не угодил проститься… И только что успела со всеми попрощаться, ровно заснула, голубушка… Тихо возлетела чистая ее душенька ко престолу Царя Небесного… Да, Алексеюшка, видал я много раз, как люди помирают, дожил, как видишь, до седых волос, а такой тихой, блаженной кончины не видывал… Ни на земле зла не оставила, ни за собой людского зла не унесла… Вот хоть бы сегодня взять… Сколько было на поминах народу, а был ли хоть един человек, кто бы лихом ее помянул?.. Правду аль нет говорю?
– Да, – вымолвил Алексей, отирая платком обильный пот, выступивший на лице его.
– При жизни, пожалуй, и у ней завистники бывали, – продолжал Пантелей. – Кто уму-разуму завидовал, кто богатству да почести, кто красоте ее неописанной… Сам знаешь, какова приглядна была.
– Да, – прошептал Алексей.
– Смертью все смирилось, – продолжал Пантелей. – Мир да покой и вечное поминание!.. Смерть все мирит… Когда Господь повелит грешному телу идти в гробную тесноту, лежать в холодке, в темном уголке, под дерновым одеялом, а вольную душеньку выпустит на свой Божий простор – престают тогда все счеты с людьми, что вживе остались… Смерть все кроет, Алексеюшка, все…
– Все? – сказал Алексей, вскинув глазами на Пантелея.
– Все, – внушительно подтвердил Пантелей. – Только людских грехов перед покойником покрыть она не может… Кто какое зло покойнику сделал, тому до покаянья грех не прощен… Ох, Алексеюшка! Нет ничего лютей, как злобу к людям иметь… Каково будет на тот свет-то нести ее!.. Тяжела ноша, ух как тяжела!..
Угрюмо молчал Алексей, слушая речи Пантелея… Конца бы не было рассуждениям старика, не войди в подклет Никитишна. Любил потолковать Пантелей про смерть и последний суд, про райские утехи и адские муки. А тут какой повод-от был!..
– Забегалась я, Пантелеюшка, искавши тебя, – сказала Никитишна. – Ступай кверху, Патап Максимыч зовет.
– Что он? – спросил Пантелей, вставая с лавки.
– Лег… Вовсе, сердечный, примучился… Посылать никак хочет тебя куда-то, – сказала Никитишна. – Ты давно ль приехал? – обратилась она к Алексею.
– Давеча во время похорон, – молвил Алексей.
– Вишь, на какое горе приехал!.. Не чаяли мы, не гадали такого горя… Да что ж я давеча тебя не заприметила? – спросила Никитишна.
– На кладбище-то я был, – молвил Алексей.
– Не про кладбище речь, – сказала Никитишна, – за столами тебя не видала.
– Две ночи не спал я, Дарья Никитишна, притомился очень, – сказал Алексей. – Приехавши, отдохнуть прилег, да грехом и заснул… Разбудить-то было некому.
– Как же это, парень?.. И покойницу не помянул и даров не принял, а еще в доме живешь, – сказала Никитишна. – Поесть не хочешь ли? Иди в стряпущую.
– Нет, Дарья Никитишна, неохота, – ответил Алексей.
– Ну как знаешь, – молвила Никитишна и потом спросила:
– Патапа Максимыча видел?
– Нет еще, – отвечал Алексей… – Не до того, поди, ему теперь.
При этих словах вошел Пантелей и сказал Алексею, что Патап Максимыч его требует.
– Тебя-то куда посылает? – спросила старика Никитишна.
– В Городец да по скитам с сорокоустами, – отвечал Пантелей.
И Пантелей и Никитишна обошлись с Алексеем ласково, ничего не намекнули… Значит, про него во время Настиной болезни особых речей ведено не было… По всему видно, что Настя тайну свою в могилу снесла… Такими мыслями бодрил себя Алексей, идя на зов Патапа Максимыча. А сердце все-таки тревогой замирало.